Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она выложила мне всю свою историю. Она была довольно путаная. И здесь мне следует принести извинения за свое повествование и объяснить неуклюжую с технической точки зрения паузу в его середине. Это было ее предложение. Когда все было закончено, Арлетт сама захотела, чтобы я написал рассказ о последнем приключении Пита, но «так, чтобы я там не фигурировала». Это было совершенно невозможно. Так что мне пришлось разделить рассказ на две части и сделать ее главным действующим лицом второй. Поначалу она подняла страшный шум, но в конце концов пожала плечами и сдалась. Я сам ощутил в каком-то смысле большую личную вовлеченность, и это тоже необходимо отметить. Я «появился на сцене» в середине повествования, а не когда оно было закончено, и именно ко мне пришла Арлетт за помощью в расшифровке блокнотов. Как она льстиво заметила, с чуточку наигранным простодушием, я — писатель; я и сам вел блокноты. Я не детектив, но действительно, как мне думается, внес определенный вклад в ее сыскную деятельность.
Арлетт отправила телеграммы мальчикам, но им требовался день-другой, чтобы приехать, и в беде и одиночестве она обратилась к Рут, и именно Рут дала ей утешение и поддержку. В значительной степени к ее удивлению. Подобно всем приемным детям, Рут, ко всему прочему удочеренная довольно поздно, была непростым ребенком, исполненным пугающих противоречий и напряженности, и стала причиной многих катаклизмов и переживаний в своем новом доме. Впрочем, это было вполне понятно. Она никогда не знала своего отца, ее мать была со странностями, и оба они умерли насильственной смертью. Попав к Питу и Арлетт где-то в двенадцатилетнем возрасте, Рут принесла с собой значительную долю этого насилия.
Теперь, когда ей было около пятнадцати, у нее с изрядным опозданием стало проявляться скрытое подростковое томление, и она порядком им этим досаждала.
Но когда Арлетт сообщила ей известие о смерти Пита, она восприняла его, так сказать, не переводя дыхания, и на сей раз это избитое выражение подходит почти идеально.
— Рут, милая, прости, что у меня это сорвалось с языка. Но уж кто-кто, а ты поймешь. — Девочка, такая трудная в последний год и такая ожесточившаяся, оказалась простой и мягкой с Арлетт. Конечно же она поняла. Ее собственная мать погибла от выстрела, который разнес на клочки ее живот. — Рут, у меня ничего не осталось.
— Я знаю. А вот у меня есть ты. Теперь у тебя есть я. Я не так много умею, но я сделаю все, что смогу.
Она больше ничего не сказала, она вообще мало говорила и даже не заплакала, она никогда не плакала, но она обняла Арлетт. И это помогло: та перестала рвать себя на части. «Странно, — подумала она, — мы поменялись местами, и теперь я — пятнадцатилетняя девочка». Дочь помогла ей обрести равновесие.
— Я не могу оставаться в этом ужасном месте, — сказала она мальчикам.
Они теперь были совсем чужими, оба — двадцати с чем-то лет, хотя и каким-то непостижимым образом до сих пор студенты. Оба умчались со всех ног из Голландии. Она знала о том, чем они занимались, не больше, чем об их образе мыслей. Они были совсем чужими, хотя Арлетт инстинктивно предполагала, что через несколько лет узнает их получше. Один жил в Болонье (что-то связанное с юриспруденцией), а другой — в Безансоне (электротехника или нечто такое, на чем сам черт ногу сломит). У них было не так уж много времени.
— Предоставь это нам, — убедительно сказали они.
Безвольная, она это сделала и через пару дней обнаружила, что перенеслась, преобразившись самым причудливым образом, в маленький домик, который Пит выбрал сам и купил, где она была преисполнена им, окружена им, с какими-то коробками из-под чая, полными барахла, и гробом.
Там они его и похоронили, на маленьком нескладном погосте, прилепившемся к склону холма и обнесенном ржавой оградой, пахнущем мертвыми листьями. И все прочее, что полагается в таких случаях, металлические венки и пластиковые цветы, они заказали так экономично, так по-французски. Могила, выложенная еловыми ветвями. Неуклюжие и трогательные букеты хризантем — цветки, запах и форма которых ему всегда нравились. Большой венок из весенних цветов, принесенных, собранных и сплетенных Рут, — поразительно и в то же время характерно для нее. Огромный венок из цветочного магазина с голландской трехцветной лентой, принесенный «коллеге» с сдержанностью и так по-доброму двумя местными жандармами в тщательно отутюженной парадной униформе, — тут просматривалась рука голландского комиссара полиции. Но они и сами тоже очень старались. И ее собственная глупая «вещица», охапка маленьких темно-желтых роз с плотными бутонами того сорта, что вообще едва распускаются, которую она теперь бросила в могилу.
Кюре, рукой защищая страницы своего молитвенника от дождевых капель, этакий garde champètre[48], этот персонаж французской деревни, который по совместительству также чинит дороги и копает могилы, стоявший профессионально в положении «вольно» со своей лопатой, и жандармерия, также профессионально по стойке «смирно», и салют. Ему бы они понравились. Ему всегда нравились французские военные церемонии, и особенно понравился бы горнист, играющий «Aux Morts»[49]…
Какой-то момент Арлетт стояла так, как она привыкла в детстве в день памяти павших на войне, во время неловкого молчания перед рваными, резкими, но почему-то более благородными звуками «Марсельезы». Она поняла, что впала в транс. Взглянула на двух мальчиков, стоявших, склонив головы, со сцепленными руками, в позе покорного смущения, с которым молодые люди двадцати с небольшим лет присутствуют на похоронах: самим им предстоит жить вечно, и для них все это совершенно нереально, так же как фольклор. Рут, с высоко поднятой головой, с закрытыми глазами и губами, нашептывающими таблицу умножения, думала о своей матери, у чьей могилы она и Ван дер Вальк стояли бок о бок. А ватага деревенских школьников, идущих домой обедать, глазела сквозь ограду и перешептывалась. Арлетт задерживала всех.
Она бросила последнюю розу; кюре негромко кашлянул, лопата заскрежетала по булыжникам, и кантонниер, brave homme[50], заворчал на сырую землю.
Она пожала всем руки, раздала причитающиеся чаевые и понаблюдала, как стражи закона, все трое, быстро удаляются в сторону кафе; два школьника, которые прислуживали на мессе, бросились перебивать себе аппетит перед обедом йогуртом. Кюре что-то говорил, а она что-то отвечала. Рут сняла перчатку и сунула теплую, влажную подростковую руку в ее собственную холодную, голую ладонь. Она сняла свою мантилью, которая по-прежнему чуть пахла ладаном, забралась в машину без шофера, которую взяли напрокат мальчики, и ее отвезли в ее новый дом. Рут подала там кусок говядины, не очень вкусной: она не слишком хорошо готовила.
Потом Арлетт смолола кофе, и они пили его, пока мальчики разговаривали, обмениваясь подчеркнутыми, выразительными жестами. В конце концов, она спросила, когда у них поезд, после чего они испытали заметное облегчение, и лишь, осознав это, слегка устыдились. Была распита последняя бутылка бренди Ван дер Валька, к которой Арлетт испытывала идиотскую сентиментальную привязанность. Мальчики безжалостно ее прикончили. Вечером того же дня двух женщин оставили наедине с их новой жизнью. Рут попросили остаться. Здесь была школа, в которую она могла ходить, правда, добираться до нее надо более получаса, так что зимой придется несладко, но «если она этого хочет…».