Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Отель «Хоумстед», – объявляет он на своем ужасном английском.
В какой деревне он родился, что даже не выучил в детстве язык колонизаторов?
В кресле-качалке на окрашенной в белый цвет террасе прыгает белка.
– Осторожно, – предупреждает таксист, прежде чем уйти, – она передает бешенство.
Еще одна великолепная возможность – даже лучше столкновения с трейлером: смерть в больнице Эванстона от укуса белки с добрыми влажными глазами, как у героев Уолта Диснея. Белка не убегает, а смотрит на меня, качаясь в кресле, может быть, готовая вцепиться в шею, как летучая мышь на Амазонке. В вестибюле отеля, кажется, тоже никого нет: лишь через минуту-другую тишины появляется престарелый лысый негр-носильщик, дряхлый, как обрушившийся колосс. Он упрямо тащит мой чемодан, несмотря на то что с трудом отрывает его от земли, как и свои ноги, обутые в архаичные невиданные ботинки – огромные, желто-черные и одеревеневшие, как лицо их владельца, наверное, танцевавшего в них клаке в «Коттон Клаб». Задыхаясь, он ставит чемодан на пол, в обмен на чаевые, и указывает на стойку администратора, где находятся два конверта с написанными именами. В каждом из них два ключа – от входной двери и от номера: похоже, я попал в гостиницу мизантропов или автоматов. Негр валится, с видом умирающего, в кресло из ивовых прутьев и хрипло напевает блюз, а его ботинки, на ногах невероятной длины, красуются посреди вестибюля. Пустой лифт, ни шума, ни голоса, ни шагов в покрытом ковром коридоре, где в конце, в далекой перспективе, виднеется красная надпись Exit. Не так ли называется нечто вроде английского клуба самоубийц или общества, проповедующего эвтаназию? Феликс с удовольствием пустился бы в этимологические рассуждения: exit, exitus, выход. Он бы аккуратно разобрал чемодан, сложил одежду в шкаф, включил телевизор и спокойно улегся на кровати с томом Тацита или учебником информатики для лингвистов. Что у него за голова, как ему это удается? Феликс никогда не бросил бы чемодан и сумку в углу, чтобы поскорее опять набрать номер нью-йоркского телефона, заранее зная, что это бесполезно: снова раздастся лишь женский голос, произносящий не имя, а номер телефона, и вежливо предлагающий оставить сообщение, гудок, а после него трение чистой магнитофонной ленты. Но Феликс никогда бы и не пересек океан, а потом полконтинента, чтобы найти женщину, с которой провел одну ночь в Мадриде. Он не оправдывался бы перед самим собой, говоря, что в действительности отправился не на ее поиски, а просто решил заехать к ней в Нью-Йорк по пути на международный конгресс в Чикаго, где должен был работать переводчиком. Уже не нужно смотреть на листок со штампом гостиницы «Минданао», где она перед уходом написала номер своего телефона. Указательный палец уже знает его наизусть, а разочарованная память предвосхищает каждое записанное слово и оттенки голоса. Как уверенно говорят эти люди, с какой легкостью и равнодушием доверяют свои слова телефонной трубке и магнитофонной ленте, скользящей теперь в автоответчике! В пустой квартире, где сейчас, наверное, уже ночь, раздается как будто голос призрака, присоединяющийся к клокотанию холодильника, скрипу мебели и звукам, проникающим с улицы через опущенные жалюзи. Где, в какой части этого города, находится ее дом, как выглядит комната, где столько раз раздавался телефонный звонок и звучало одно и то же сообщение? Какие там книги, картины, диски, фотографии? Может, на одной из них изображена и эта женщина, даже не говорящая своего имени на ленте, а только номер. Эллисон – даже не фамилия, а имя, написанное на маленькой ламинированной карточке, прикрепленной к отвороту ее мужского пиджака. Светлые волосы, ослепительная, как смех, улыбка, уже стершееся из памяти лицо, возникшее в коридорах Дворца конгрессов в Мадриде, а потом исчезнувшее среди толпы призраков, бледных от ламп дневного света. Лицо, случайно появившееся в столовой, где бродили те же призраки, теперь державшие в руках подносы с салатами, курицей в соусе и газированными напитками. Они демонстрировали самые учтивые и искусные улыбки в мире, ламинированные карточки на отворотах пиджаков, безупречно чистые, как хирургические пинцеты, пальцы и извинялись, едва коснувшись друг друга локтями. Выходит, человеческих рас не пять, а шесть, и шестую, бледную и гибридную, составляют участники конгрессов: их можно узнать по карточкам на пиджаках, черным пластиковым папкам под мышкой и любопытным аксессуарам, концы которых вставляются в уши. И вдруг, среди этой тоски и гула голосов, усыпляюще бормочущих на разных языках, – эти накрашенные губы и широкая, как развернутое знамя, улыбка. Он сразу же узнал эту блондинку – такую непринужденную и уверенную в себе, что она казалась даже выше ростом. Тот же запах духов, замеченный в первый раз, когда она появилась в коридоре – точнее, не духов, а туалетной воды. Он представлял, как она, еще не одетая, только после душа, красила губы в ванной. У нее в те дни были самые прекрасные и яркие губы во всем Мадриде, самые светлые волосы, самое счастливое тело, потому что именно в телах и лицах отражается счастье или горе, а не в словах и даже не в настроении. Можно чувствовать себя счастливым, но видеть, что в зеркале у тебя несчастное лицо. Можно умирать от отчаяния у телефона в номере гостиницы «Хоумстед», Эванстон, Иллинойс, а потом, войдя в ванную, чтобы почистить зубы, обнаружить на своем лице невольное упорство счастья или по крайней мере насмешки. Насмешки над собой, над этой ситуацией, будто из центрально-европейского романа, как из спокойного предисловия триллера. Тихий отель, затерявшийся путешественник, телефон, в который раз повторяющий сообщение автоответчика, а за окном, в глубине, семью этажами ниже, – сады за домами, склады или свалки шин. Низкое серое небо, сливающееся вдали с волнистой и туманной поверхностью озера, еще более серого, с темно-зелеными прожилками – такого же унылого, как Балтийское море зимним днем.
Нужно действовать, и как можно скорее: хватит оставлять одежду мяться в чемодане и сумке, хватит валяться на кровати и смотреть рекламу и шоу по телевизору, время от времени поворачиваясь к ночному столику за сигаретой или останавливая руку, опять поднимающую телефонную трубку. Самое главное – ни в коем случае не говорить вслух, потому что в одиночестве и тишине собственный голос становится таким же странным, как и свое лицо. Нужно действовать, навести порядок: книга и плеер на ночном столике, снотворное в выдвижном ящике, фляга «Гленфиддич» на комоде – единственный небольшой глоток, чтобы согреться. Одежда в шкафу, костюм на вешалке, пена для бритья и безопасные бритвы на полочке в ванной, там же – зубная щетка, расческа, зубная паста. Порядок – прежде всего. Снова лосьон на лицо, чистая рубашка, шерстяной свитер, влажные волосы, зачесанные назад, тщательный осмотр расчески: какой ужас – первые признаки старения – волосы на расческе и фаянсовом умывальнике! Матовая занавеска в душе предательски наталкивает на воспоминание: светловолосая Эллисон стоит, приоткрывая глаза, под испускающей пар струей воды. Растекшаяся тушь на веках, лицо, неузнаваемое без обрамлявшей его шевелюры – более открытое и взрослое, широкий лоб, качающиеся груди и съежившиеся соски. Она слегка застыдилась и сжала ноги, инстинктивно прикрывшись рукой с куском мыла: этот стыдливый и почти беззащитный жест делал ее еще более желанной в то раннее утро в мадридской гостинице, уютной, как подземная автостоянка. А этот отель больше похож на викторианский дворец: белый матрас с вышивкой, буколические картины с видами Чикаго прошлого века, большая ванна с медными кранами, в которых вода булькала, как пораженные раком бронхи безупречного джентльмена. За окном с рамой из растрескавшегося дерева завывал и свистел ветер с озера, с каждой минутой все более устрашающий, как северный ветер, ломающий дикие оливковые деревья на мысе Креус, и восточный африканский ветер в Кадисском заливе. Горизонт и озеро исчезли в тумане, слышатся монотонная ярость волн и гудок судна, дрожат оконные стекла и скрипят створки окон, но телефон продолжает молчать и по-прежнему не слышно человеческих голосов. Уже вечер, наверное, придется пойти куда-нибудь поужинать, потому что из комнаты обслуживания не отвечают: может, объявили ядерную тревогу и второпях все забыли о негре-носильщике и единственном клиенте. Однако негра тоже уже нет в вестибюле: возможно, он скрылся в убежище в последний момент, волоча свои доисторические ботинки, хотя в его возрасте и состоянии ему, наверное, уже все равно. На стойке администратора до сих пор лежит второй конверт с ключами – значит, фанатик «Валькирии» и «Ассоциации разработчиков и производителей» все еще не прибыл. Наверное, он плутает по шоссе и пригородам, похожим на роскошные кладбища, сдавшись на милость таксиста – литовца или малайца, или, может быть, вовремя узнал о ядерной тревоге и произносит свою речь перед теми, кому посчастливится остаться в живых. Справа от вестибюля находится зал в стиле начала XIX века, с неоклассическим камином, белой лепниной на потолке, мебелью из красного дерева и фортепьяно с поднятой крышкой и открытой партитурой над клавишами: Шуберт, «Смерть и девушка». Кажется, будто это не зал отеля, а гостиная дома, чьи хозяева ушли за несколько минут до прихода неосторожного гостя, возможной жертвы. На камине даже стоит овальная фотография девушки с локонами на висках, в обтягивающем декольтированном платье – чахоточной барышни, более века назад игравшей Шуберта на фортепьяно, умолкнувшем с тех пор и звучащем, хотя к нему никто не прикасается, в грозовые ночи.