Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому Платон был в высшей степени неправ (хотя причиной этого было вполне заслуженное негодование против риторов его времени), когда он отнес риторику к развлекательным искусствам, говоря, что она подобна поварскому искусству, которое так же много портит полезной пищи, как много вредной делает съедобной благодаря применению всякого рода приправ и специй[337].
Однако речь оратора не должна отдавать предпочтение желанию приукрасить мерзкие дела, вместо того чтобы превозносить доблестные деяния. А это происходит повсюду, ибо нет ни одного человека, чьи слова не были бы благороднее его чувств или поступков. Фукидид очень метко заметил, что именно нечто подобное обычно ставили в упрек Клеону, ибо тот, выступая постоянно в защиту несправедливого дела, придавал огромное значение красноречию и изяществу речи, прекрасно понимая, что не всякий может красиво говорить в защиту дела грязного и недостойного; о вещах же достойных любому человеку говорить очень легко[338]. Платон весьма тонко заметил (хотя сейчас эти слова стали уже банальностью), что «если бы можно было воочию видеть добродетель, то она возбудила бы в людях неодолимую любовь к себе»[339]. Но риторика как раз и рисует нам образ добродетели и блага, делая его почти зрительно ощутимым. Поскольку ни добродетель, ни благо не могут явиться чувственному восприятию в своем телесном обличье, им не остается ничего другого, как предстать перед воображением в словесном облачении так живо, как это только возможно. И Цицерон имел полное основание смеяться над обычаем стоиков, считавших возможным с помощью кратких и метких сентенций и заключений возбудить добродетель в человеческой душе, а между тем все это не имеет никакого отношения к воображению и воле[340].
Далее, если бы сами аффекты были приведены в порядок и полностью подчинялись рассудку, то, безусловно, не было бы большой необходимости в убеждении или внушении, которые могли бы открыть доступ к разуму; но в таком случае было бы вполне достаточным простое и непосредственное знакомство с самими фактами. Однако в действительности аффекты устраивают такие смятения и волнения, да что там, поднимают такие бурные восстания — согласно известным словам:…Желаю Я одного, но другое твердит мне мой разум…[341], что разум полностью оказался бы у них в плену и рабстве, если бы красноречие не могло убедить воображение отрешиться от аффектов и заключить с разумом союз против них. Следует заметить, что сами аффекты постоянно стремятся к внешнему благу и в этом отношении имеют нечто общее с разумом; разница лишь в том, что аффекты воспринимают главным образом непосредственное благо, разум же, способный видеть далеко вперед, воспринимает также и будущее благо, и высшее благо. Таким образом, поскольку непосредственное впечатление оказывает более сильное воздействие на воображение, то в этом случае разум обычно уступает и подчиняется ему. Когда же красноречие силой убеждения приближает к нам отдаленное будущее, делая его отчетливо видимым и ясным, как будто оно находится у нас перед глазами, тогда воображение переходит на сторону разума, и этот последний одерживает победу.
Итак, в заключение скажем, что не следует упрекать риторику за то, что она умеет представить в выгодном свете проигрышное дело, точно так же как не следует упрекать диалектику за то, что она учит нас строить софизмы. Кому не известно, что противоположности обладают одной и той же сущностью, хотя они и противопоставляются на практике? Кроме того, диалектика отличается от риторики не только тем, что, как обычно говорят, одна бьет кулаком, а другая — ладонью (т. е. одна действует более сжато, а другая — более распластанно), но и еще в значительно большей степени тем, что диалектика рассматривает разум в его природном качестве, тогда как риторика — в его ходячем употреблении. Поэтому Аристотель весьма разумно ставит риторику вместе с политикой между диалектикой и этикой, поскольку она включает в себя элементы и той и другой[342]. Ведь доводы и доказательства диалектики являются общими для всех людей, тогда как доводы и средства убеждения, используемые в риторике, должны изменяться применительно к характеру аудитории; так что оратор должен уподобляться музыканту, приспосабливающемуся к различным вкусам своих слушателей, становясь
…Орфеем в лесах, мен; дельфинов самим Арионом[343].
И эта приспособленность и вариация стиля речи (если иметь в виду желание достичь здесь высшего совершенства) должны быть развиты до такой степени, чтобы при необходимости говорить об одном и том же с различными людьми, для каждого уметь находить свои особые слова. Впрочем, как известно, великие ораторы в большинстве случаев не интересуются этой стороной красноречия (т. е, политической и деловой стороной в частных речах) и, стремясь лишь к украшениям речи и изящным формулировкам, не заботятся о гибкости и приспособляемости стиля, о тех особенностях речи, которые бы помогли общению с каждым в отдельности. И конечно же, было бы целесообразно провести новое исследование этого вопроса, о котором мы сейчас говорим, дав ему название «мудрость частной речи» и отнеся к числу тех тем, которые требуют разработки. При этом не имеет большого значения, где будет рассматриваться эта тема — в риторике или в политике.
Скажем только о том, чего еще не хватает этой науке, хотя эти вопросы (как мы сказали выше) таковы, что их скорее следует рассматривать как своего рода дополнения, чем как органические части самой науки; все они имеют отношение прежде всего к промптуарию, т. е. к накоплению материала и средств выражения. Прежде всего я не вижу, чтобы кто-нибудь с успехом следовал примеру мудрой и тщательной работы Аристотеля в этом направлении или пытался дополнить ее. Ведь Аристотель начал собирать ходячие признаки, или иллюстрации, добра и зла, как простого, так