Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А первое, что бросилось мне в глаза, когда я вплотную приблизился к той «антифашистской толпе», был мой друг Эмка с огромным венком, который он держал перед собой обеими руками. На траурной ленте, украшавшей венок, было начертано: «ОТ ЦК КПСС».
Я давно уже привык к мысли, что иные реалии нашей советской действительности могут затмить наиабсурднейший из всех театров абсурда. Но ничего более фантастического, чем фигура Манделя с этим венком, я в своей жизни не видел.
Да, это был истинный театр абсурда.
Но картина эта была не только абсурдной, но в чем-то и символической.
И «диссидент» Мандель с перевернутым лицом, и вся антифашистская (по меткому слову Надежды Яковлевны) толпа людей, пришедших на его похороны, – все это было Эренбургом заслужено.
Но и этот венок от ЦК КПСС, так нелепо выглядевший в этой толпе, да еще в руках у Манделя, тоже был тут удивительно уместен. Абсурдность этой ситуации как бы высветила на миг истинную роль Эренбурга, истинное его место в нашей жизни. (Вот так же надпись «Устрицы» на вагоне, в котором привезли мертвого Чехова, показалась символической тем, кто пришел хоронить Антона Павловича.)
Ну а там, в зале, все проходило уже по давно заведенному, неизменному, неотменяемому ритуалу.
Всё те же речи, всё те же казенные, пустые, лицемерно-фальшивые слова: «Пламенный борец за мир…», «Выдающий публицист…», «Видный общественный деятель…»тоже полагались похороны по первому разряду. Но его хоронили иначе. Не по первому разряду, а по высшему. Накануне я узнал, что так называемая гражданская панихида состоится не в Большом зале ЦДЛ, как это можно было предположить, а в здании Театра Вахтангова, на его любимом Арбате.
Отправился я туда вдвоем с моим другом и ближайшим соседом Левой Левицким. Но при выходе из метро носом к носу мы столкнулись с Васей Аксёновым, конечно же, двигавшимся туда же, куда и мы, и нас стало уже четверо: Вася тоже был не один, с ним была молодая женщина, оказавшаяся (он, разумеется, нам ее представил) американской слависткой Ольгой Матич – той самой, о которой с таким раздражением писал в свое время Васе в приводившемся мною письме Володя Максимов.
К зданию театра мы подошли со стороны Смоленской, и тут нашим глазам открылась выстроившаяся вдоль всего Арбата гигантская очередь пришедших проститься с Булатом людей. Ей не было ни конца ни края. (После я узнал, что нескончаемый этот поток не иссякал до позднего вечера.) И я грешным делом пожалел, что не захватил с собой своего писательского удостоверения, предъявив которое можно было бы ухитриться проникнуть в зал каким-нибудь другим путем. Но долго сожалеть об этом мне не пришлось: Васю узнали, и нас быстро – служебным входом – провели прямо на сцену.
Постояв у гроба, я расцеловался с Ольгой и Булей (Булатом-младшим), которого ударившаяся в православие Ольга перекрестила в Антона (когда он был совсем малышом, она называла его Бульон). Но для меня Антоном он так и не стал, навсегда остался Бульоном, Булькой. Кстати, она и Булата ухитрилась крестить, переименовав его в Иоанна (в православных святцах имени «Булат», разумеется, нету и в помине).
Расцеловавшись с ними, я присел рядом, но посидел у гроба недолго, решив уступить место подходившим все новым и новым Булатовым друзьям. И, не задерживаясь больше на сцене, спустился в зал.
Зал был уже полон, и места там мне не нашлось. Но это оказалось даже к лучшему: не помню каким образом я оказался в одной из боковых лож и уютно там примостился.
В зале было полутемно. Негромко звучали мелодии Булатовых песен.
На душе у меня было умиротворенно и благостно. И чтобы не расплескать эту мою душевную благостность и умиротворенность, я решил уйти раньше, чем начнутся речи.
Я не сомневался, что и речи тут, конечно, будут другие – не те, к которым мы притерпелись за годы советской власти. Ведь на дворе теперь уже другое, не советское время. Да и произносить их будут не чиновники от литературы, а ближайшие друзья Булата: Володя Войнович, Белла…
Но ведь не обойдется и без Евтушенко и Вознесенского. А их, хоть я и не сомневался, что они тоже искренне любили Булата и выступать будут «не по службе, а по душе», слушать мне не хотелось.
Выйдя на улицу, я опять увидал издалека нескончаемую очередь людей, пришедших проводить Булата в его последний путь. И, хотя разумнее мне было повернуть к Смоленской, как-то так само собой вышло, что я медленно пошел в обратную сторону, вниз по Арбату. Шел и невольно вглядывался в лица людей, тянувшихся мне навстречу.
И вдруг, «по странной филиации идей», вспомнил другие, давние похороны, как и эти, сегодняшние, тоже проходившие не по первому, а по высшему разряду.
Хоронили Фадеева.
Гроб с телом застрелившегося писателя был выставлен в Колонном зале, и очередь идущих проститься с ним людей была не меньше той, которую я увидел сегодня. Так что эта возникшая у меня странная ассоциация была прямая.
Но это была ассоциация не по сходству, а по контрасту. Потому что если и было у этих двух очередей что-то общее, так разве только то, что обе были нескончаемые.
Случилось так, что на похоронах Фадеева я оказался вдвоем с Борисом Слуцким. Вместе пришли, вместе постояли в почетном карауле, вместе ушли.
На обратном пути Борис вдруг сказал:
– Весь день сегодня вертятся у меня в голове строки: «Был он только литератор модный, только слов кощунственных творец…»
У меня образ того, в чьих похоронах мы только что участвовали, с этими строчками Блока ну никак не ассоциировался. Наверно, потому, что я плохо помнил это блоковское стихотворение. Вернувшись домой, перечитал его:
Был он только литератор модный,
Только слов кощунственных творец…
Но мертвец – родной душе народной:
Всякий свято чтит она конец.
И с какой-то бесконечной грустью
(Не о нем – Бог весть о ком?)
Приняла она слова сочувствий
И венок случайный за венком…
Этих фраз избитых повторенья,
Никому не нужные слова —
Возвела она в венец творенья,
В тайную улыбку божества…
Перечитав – понял.
Не с Фадеевым ассоциировались у Бориса эти строки, а с нескончаемым потоком людей, которые пришли на его похороны и «с какой-то безотчетной грустью» приняли вряд ли заслуженные покойником «слова сочувствий», и эти венки, и «фраз избитых повторенья», все эти произносившиеся над гробом «никому не нужные слова».
Я вспомнил это, когда шел по Арбату, вглядываясь в лица людей, медленно бредущих к театру Вахтангова, чтобы проститься с Булатом.
Да, это были совсем другие лица.