Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом был долгий разговор о театре. Фёдор Александрович рассказывал о своей работе с Любимовым над “Деревянными конями”. А ещё по традиции была круговая чаша с глинтвейном, с ёмкими на слово тостами и пожеланиями. Провожать гостей к реке мы пошли уже глубокой ночью в кромешной темноте, освещая себе дорогу кто чем: кто карманным фонариком, а кто и припасённой свечой… И когда уже подходили к реке, над Пинегой занялось северное сияние. Яркие разноцветные всполохи, переливы необычных глазу красок. Никто из нас до этого не видел северного сияния. Абрамов, увидев сияние, сказал: “Рановато-то будет в это время-то. Август ещё!” И все мы, очарованные увиденным, как-то с ходу приняли это чудо природы за доброе знамение, особый знак для всех нас, теперь уже повенчанных с Абрамовым, как потом станет известно, навсегда!»
Сам же Абрамов, вернувшись в дом и оставаясь под сильным впечатлением от встречи, в эту же ночь в своём дневнике запишет:
«Самый счастливый и радостный день! И от кого счастье-радость? От студентов Ленинградского театрального института.
Семь часов сидели за столом в одной из келий монастыря при керосиновой лампе. Говорили о Пинеге и Верколе, о местных людях, затем пели (они, конечно, студенты), а потом снова говорили. И так семь часов – с пяти до двенадцати…
Не знаю, что получится у них, но в одном уверен: это будет спектакль искренний и чистый. Так, как это было у молодой Таганки».
В оставшиеся до отъезда студентов дни Фёдор Абрамов ещё не один раз будет вместе с ними. Вот только теперь они уже сами приедут к нему в Верколу. Будут совместные прогулки по деревне, встречи с людьми, рассказы Фёдора Александровича о своём детстве. Перед отъездом студентов из Верколы они вновь все вместе соберутся в монастыре в их студенческом лагере, у их очага, и вновь разговоры затянутся далеко за полночь…
А по возвращении в Ленинград с багажом впечатлений, и, самое главное, завоевав расположение Абрамова, для них начнётся непростая пора осмысления увиденного с неизменным сопоставлением со всем тем, что они желали воплотить на театральной сцене. Разбуженное иной природой чувств воображение, переполненное каскадом эмоций, уже не знало покоя. Поиски, поиски и ещё раз поиски самих себя в сценическом образе героев спектакля и в конечном счёте в общем контексте постановки. И всё это удалось им не сразу.
Лев Додин об этом периоде жизни спектакля «Братья и сёстры» будет вспоминать так:
«Потом мы вернулись домой и целый год мучительно занимались тем, чтобы нащупанную нами правду сделать своей, перенести в наше сознание, в спектакль. Это был трудный период, с моментами отчаяния и даже со слезами. И самое сложное в этом процессе было преодоление “театра”. Казалось, мы буквально руками нащупали правду, но как только ребята оказывались на сцене, сценическая ложь брала верх и правда отступала… Мы родили тот студенческий спектакль, который был в два раза короче театрального. Мы играли его два года. Спектакль вызывал ненависть у властей, его пытались запретить, но книга легально существовала, и уничтожить спектакль было трудно»{42}.
«Мы постигали и осуществляли то, что хотели, потому что в наших руках был действительно великий материал», – скажет впоследствии Игорь Скляр о работе над студенческим вариантом спектакля «Братья и сёстры».
Читая додинские воспоминания, разговаривая с теми, кто отметился в той первой творческой экспедиции на Пинегу в августе 1977 года, можно без сомнения сказать, что после этого общения с миром, который жил в произведениях Фёдора Абрамова, его «Братья и сёстры» стали для них ещё ближе и роднее. И теперь уже не только как литературные образы, которых предстояло воплотить на сцене, но и как частицы той особой атмосферы бытия, в которой они сами пребывали ещё совсем недавно.
«Примечательно, что сценарий спектакля “Братья и сёстры” рождался прямо на репетициях. Мы очень много чего привнесли, придумали, – вспоминает Сергей Афанасьевич Власов. – У Абрамова в романе все сцены разбросаны по главам, и нам приходилось их собирать в один единый блок, занимаясь эдаким монтажом. Такой подход к формированию сценария и спектакля в целом продолжился и в работе над постановкой “Братьев и сестёр” в Малом драматическом театре осенью – весной 1984–1985 годов, когда многие из нас, уже поработав в разных театрах, вновь вернулись в Ленинград к Додину.
У нас шла постоянная комплексная работа над каждым сценическим блоком спектакля. Серёжа Бехтерев, Наташа Колотова очень много сделали для этого спектакля. Все “бабские” сцены сделал Бехтерев. Репетировали, если можно так сказать, до упаду. И даже после репетиций, уже дома (могу сказать в отношении себя), обязательно лез в книгу и выбирал монологи.
Вообще в спектакле было потрясающее единение всех, занятых в нём. Мы в отдельности понимали, что каждый из нас хочет, что хотят от нас педагоги и что мы хотим все вместе.
И вот именно лишь в таком случае наступает синтез смыслов.
Особым был подход у Кацмана с Додиным к раздаче ролей. Нет, их ни в коем случае не навязывали, но актёрское мнение, бесспорно, учитывалось. На мой вопрос Наталье Акимовой, почему для неё была выбрана именно Лиза, ответ был лаконично прост: “А кто ещё? Образ мой! Кроме как Лизой, я больше себя никем не видела! Если бы не потянула Лизу, то я из спектакля была бы однозначно убрана”. Одна из главных задач мастера – найти внутреннее соответствие души актёра с тем образом, который будет им воплощён на сцене. Именно это в нас и искали наши педагоги, да и мы сами старались им в этом помочь».
И если роль Мишки Пряслина в исполнении Александра Чабана в студенческом спектакле (в спектакле МДТ эту роль исполнит уже Пётр Семак) сложилась сразу, то роль другого героя – Егорши Ставрова – не сразу нашла своего сценического создателя.
«Изначально на эту роль планировался Скляр, – рассказывал Сергей Власов. – Он, в общем-то, и начинал её репетировать. И Лев Абрамович, по всей видимости, в Егорше разглядел именно Игоря. Кацман, может быть, имел какие-то виды на меня относительно этого образа. Это, конечно, мои догадки и предположения. У Игоря на репетициях роль получалась, и если бы не одно обстоятельство, то Егоршей в спектакле был бы он.