Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ансамбль, конечно же, приобрел почитателей, однако не в тех количествах, чтобы оправдать дополнительные расходы хозяев ресторана. И Спайк, и Абу довольно скоро уразумели, что живая музыка – дело совершенно неприбыльное, однако им самим музыка нравилась настолько, что они не торопились отказаться от услуг музыкантов.
– Ансамбль превосходен, – признался Спайк, – хотя очень жаль, что они не используют в своих выступлениях бубен.
– Я тоже скучаю без бубна, – согласился Абу. И, чтобы Эллен Черри было понятно, о чем они толкуют, добавил: – На Ближнем Востоке бубен – выразитель одновременно и скорби, и радости. Много столетий тому назад он был единственным инструментом, на котором играли и на свадьбах, и на похоронах. Он своего рода символ Иерусалима, потому что Иерусалим – это место и всеобщего ликования, и всеобщей скорби. Спайк, я поинтересуюсь у руководителя оркестра, не смогут ли они добавить к своим инструментам бубен.
Несколько дней спустя Абу рассказал о своем разговоре с беззубым старым ливанцем, который был в оркестре за главного.
– Этот старый джентльмен сказал мне, что бубна у них нет потому, что в составе отсутствует женщина-музыкант. Он говорит, что бубен на Ближнем Востоке считается исключительно женским инструментом. До Мухаммеда он ассоциировался с богиней Астартой. Ну, разве это не интересно? Другой музыкант сказал, что бубен считается женским инструментом потому, что он издает звон и сделан таким образом, чтобы его шлепали. Мне кажется, что это суждение довольно недавнее и исключительно патриархальное. Во всяком случае, я спросил у них, не знают ли они такую женщину, которая могла подыгрывать им по вечерам на бубне. Они уверяли меня, что такой женщины не знают, но когда я намекнул, что от этого будет зависеть продолжение их контракта на выступления в нашем заведении, пообещали заняться поисками.
Спайк одобрительно кивнул.
– Все правильно, – сказал он. – Когда я в последний раз был в Иерусалиме, мне довелось послушать, как одна исполнительница танца живота прекрасно била в бубен. При этом она выступала босиком. Это было в ночном клубе под названием «Молоко и мед». Босиком выступала, клянусь, честное слово…
– Молоко и мед, – повторил Абу. – До чего банальным, до чего избитым стало это словосочетание. И тем не менее есть в нем своя прелесть, хотя бы для желудка. Молоко и мед. Звучит очень поэтично, даже не знаю почему.
И они разбрелись – каждый по своим делам, даже не зная, какую роль их общая любовь к бубну и его звукам сыграет в их жизни.
Эллен Черри отнеслась к оркестру довольно равнодушно. Его высокое гнусавое жужжание напоминало ей доисторический сигнал «занято». Йеменскому фолк-певцу также не удалось завоевать ее благосклонность, несмотря на то, что она явно будила в нем нечто такое, отчего он неизменно провожал ее долгим горячим взглядом. Когда он попытался назначить ей свидание, она чуть было не согласилась. Йеменец был красив и меланхоличен, и хотя юношеская меланхолия неизменно наводит на подозрения, есть в ней своя притягательность. Знаю я этих арабских парней, подумала Эллен Черри. Вряд ли он согласится быть моим любовником. После третьего свидания непременно пожелает стать моим мужем, а потом и вообще отвезет меня на свою «милую» родину. Там он спрячет меня за чадрой и заставит есть бараньи глаза.
После того, как Эллен Черри отвергла притязания йеменца, его выступления сделались еще более печальными и меланхоличными. Чтобы вышибать у публики слезу, строчкам вроде «Прежде чем я уйду на войну, позволь мне вытереть мои слезы твоим вышитым рукавом» вовсе не нужно было звучать по-английски. В конечном итоге Спайк и Абу его уволили.
К началу апреля, когда они уже собрались отказаться от услуг оркестра, беззубый старикашка сообщил, что в следующую пятницу вместе с музыкантами будет выступать «самая красивая» танцовщица, которая исполняет танец живота и которая «очень-очень превосходная мастерица» играть на бубне.
Пока Спайк на радостях расспрашивал старого музыканта о том, будет ли она в обуви или же босиком, Абу – в равной степени обрадованный, хотя и не столь шумно, – скормил Эллен Черри пикантную новость о том, как в период музыкального бездействия, навязанного Мухаммедом в седьмом веке, одобрение получили лишь гирбал и бубен – правда, последним можно было пользоваться без звона, поскольку издававшие звон инструменты были запрещены.
– Вот что сделала новая религия с арабской культурой, – сказал Абу. – Она оставила нам барабаны, но забрала звон.
– Мы, баптисты, тоже не слишком много звоним, – отозвалась Эллен Черри. – За исключением тех случаев, когда позвякиваем монетами на блюде, собирая пожертвования.
* * *
Сегодня третья пятница апреля. Весна возлежит на Нью-Йорке подобно одалиске на диване в гареме своего владыки. Подобно инфицированному.
СПИДом младенцу на гарлемском диванчике. Восходит огромных размеров луна. Подобно одалиске луна кажется переполненной до краев засахаренными фруктами и спермой, однако дымка, сквозь которую она восходит, редка, забита флегмой, испещрена язвами, которые почти наверняка болезнетворны. Повсюду мягкость ластится к твердости. Твердость пожимает плечами и говорит: «Ну и что?» – роется в отбросах долларов, вонзает футовой длины иглы в свои вены. На тысячах покрытых коркой сажи конечностях разворачиваются нежные зеленые листочки. Острый мефистофелевский запах, изрыгаемый выхлопными трубами транспортных средств, резко контрастирует с хлорофиллом. При вдыхании воздуха одна ноздря втягивает колдовскую струю ядов, тогда как другая – благоуханный сироп, источаемый различными растениями. В смешанном лунном свете и искусственном освещении неона и свечения листьев небоскребы красивы, как процессия индусских святых. Пузырясь и подмигивая огнями, они кажутся полными живицы, подобно кленам в парке.
Выплескиваясь на улицу из недр квартир и кондоминиумов, из бутиков и кафешек, возбужденные толпы находят новый ритм, ритм, являющий собой нечто среднее между оцепенением зимы, застывающей как механическая игрушка, у которой кончился завод, и медленным движением ныряльщика, погружающегося, как в море, в глубины предстоящего влажного лета. Давя подошвами упаковки от гамбургеров, одноразовую посуду, пачки из-под презервативов, медицинские шприцы, пустые баллончики – распылители краски, которыми пользуются граффитисты, они движутся, едва ли не пританцовывая, бессознательно совершая своими шагами некий весенний ритуал, забытое ощущение влажной земли, семени и барашка и первоцвета. Незаконченная и нескончаемая симфония, под которую они движутся, состоит из доносящихся из магнитофонов звуков сальсы, рэпа и фанка; из обрывков произведений Антонио Вивальди, струящихся из изысканных ресторанов и лимузинов; из сложных ритмов, которые призрачный мундштук Кола Портера выстукивает в фойе дорогих отелей по позвоночникам туристов и бизнесменов; из заумного технорока в барах Сохо и мансардах художников, из соло на ударных, извлекаемого из пластиковых ведер и металлических подносов уличными музыкантами; из голосов андрогинных дикторов, объявляющих «новости»; из пронзительного скрежета автомобильных и автобусных тормозов; из бесконечного воя сирен; из бибиканья клаксонов такси; из редких выстрелов или криков; из девичьего смеха, мальчишеского бахвальства, собачьего лая, нытья нахальных нищих, воплей бездомных психов и, конечно же, пророчеств уличных проповедников, что доносятся едва ли не с каждого перекрестка. Все эти провидцы, как рукоположенные, так и самозваные, в один голос предупреждают прохожих о том, что, возможно, сегодня – это последний апрельский день, дарованный Господом человечеству, как будто апрель – это котенок, а Господь – сердитый фермер с мешком за плечами.