Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Посреди ночи Шмая проснулся, подошел к окну, посмотрел в сторону тракта, но там не было никаких признаков жизни — не горели костры беженцев, не слышно было людского гама, ржания лошадей.
Оттого, что стало так тихо, на душе было и радостно и тревожно. Если судить по сообщениям радио, которые Шмая внимательно слушал несколько раз в день, никак нельзя было сказать, что дела на фронте изменились к лучшему. Так что же означает эта тишина? Почему прекратилось движение на тракте, ведущем на восток?
Не то от безделья, не то от тяжелых дум Шмая почувствовал невыносимую усталость и снова уснул, сидя у стола.
И странно, не успел он сомкнуть глаз, как уже видел сны. И хорошие сны! Он видел, как вдоль Днепра выстроились огромные пушки со стволами, чуть ли не достигавшими облаков. Они со всей своей яростью обрушились на фашистов, и вот уже снаряды рвутся в Берлине. Город горит со всех сторон. И потянулись по дорогам немцы — женщины, старики, дети — на фургонах, подводах. Они колесят по полям, испуганные, голодные, и там, на полях, горят костры беженцев, ржут кони, мычат голодные коровы…
«Это вам за наши истерзанные города и села, это вам за кровь и муки наших сыновей!.. — шепчет Шмая во сне, и лицо его сияет от радости. — Что ж, проклятые фашисты, разве вы не знаете старой истины: кто роет другому яму, сам в нее попадет?..»
Он не успел договорить, как его разбудил резкий и продолжительный звонок телефона. Телефон трезвонил, как на пожар.
Шмая вскочил с места. Что случилось? Где это звонят?
Телефон гудел настойчиво и угрожающе.
Прошла долгая минута, пока наш разбойник протер глаза, сообразил, где он находится, и направился к аппарату.
Сердце тревожно билось. Это был какой-то необычный звонок. Не к добру, видно… Сперва даже не хотелось снимать трубку. Страшные мысли проносились в голове.
Звонили из района. Продиктовали срочную телефонограмму.
Нужно немедленно поднять всех на ноги, взять все, что удастся эвакуировать, а остальное сжечь, уничтожить, ничего не оставлять врагу. Понятно? Главное — успеть вывезти всех людей в глубь страны…
Понятно…
Шмая слушал слова секретаря райкома, а сердце замирало, голова кружилась, горло сдавливали спазмы.
— Все пропало, — прошептал Шмая и вышел на крыльцо.
Над головой раскинулось синее звездное небо. Далеко, на берегу Ингульца, квакали, совсем как в мирное время, болтливые лягушки. Теперь дежурному по сельсовету предстояло сообщить людям страшную весть.
И должно же было так случиться, чтобы произошло это именно тогда, когда он, Шмая-разбойник, был на дежурстве!.. Как повернется у него язык сказать людям: «Бросайте свои насиженные гнезда, все нажитое за долгие годы жизни и езжайте куда глаза глядят»? И как они будут разрушать то, что своими руками с таким трудом построили?
Он шел, чувствуя, что ноги его будто наливаются свинцом.
Колония еще спала тяжелым, неспокойным сном, когда Шмая пришел на колхозную усадьбу и подошел к столбу, к которому был подвешен кусок рельса. Схватил палку и хотел было бить тревогу, но тут же подумал, что так можно насмерть перепугать женщин, ребят, и двинулся к дому Овруцкого. Осторожно постучал в окно:
— Проснись, хозяин! Слышишь, вставай!..
— Что за чертовщина! Кто это? — донесся сонный голос. Слышно было, как Овруцкий доставал костыли. В одном белье, встревоженный, взлохмаченный, вышел он на крылечко.
— Что там случилось?
— Не спрашивай, одевайся! — с болью в голосе ответил Шмая. — Из райкома звонили… Срочно надо выезжать…
Скоро вся колония уже была на ногах. Люди готовились в дальний путь, собирали свое немудреное имущество, закапывали, прятали, разбивали то, чего не могли с собой взять, грузили свои пожитки на подводы и арбы.
Шмая стоял у себя во дворе, сколачивая из жести и фанеры кибитку, чтобы дети могли укрыться от дождей и холода. Он делал свою работу быстро, молча, не глядя в ту сторону, где заплаканная Рейзл упаковывала в мешки домашний скарб.
Было еще темно, и в доме и во дворе горели замаскированные лампочки. И вдруг послышался страшный взрыв. Повсюду стало темно. Дети испуганно закричали. Рейзл схватила Шмаю за руку:
— Бомбы уже падают, бежим!
— Спокойнее, Рейзл! Никто нас не бомбит… Это работа Овруцкого. Взорвали нашу электростанцию, и все…
— Так что же, света больше не будет?
— Бог даст, вернемся обратно, и все у нас будет. Пустыню они тут застанут, гады проклятые!..
Непривычно мрачно выглядели улицы без затемненных фонарей, дома с погасшими окнами.
Тут и там слышались взрывы. Рушились постройки, валились крыши.
Люди спешили. Еще два-три часа, и надо будет отправляться…
Как обидно было сейчас Шмае, что его не взяли в армию, не пустили на фронт! Там ему все же было бы легче… Лучше уж драться с врагом, чем наблюдать эту страшную картину, видеть, как все рушится, как колонисты бросают свой угол, свое хозяйство. Неужели, думал он, сюда придут фашисты? И будут жить в его доме, валяться своими грязными сапожищами на его постели, будут пить его вино, есть из его тарелок, укрываться от дождя — под его крышей, которую он так любовно мастерил? Надо бы всем взяться за топоры, оглобли, вилы и выйти навстречу врагу, драться за каждый клочок родной земли…
Но тут же он спохватился: «Что за глупости лезут мне в голову? Всех крепких молодых ребят забрали на войну. Кто тут остался? И с голыми руками разве пойдешь против фашистских танков, самолетов, пушек? Такая армия, как наша, не может остановить фашистские полчища, так что уж о нас говорить?..»
Сколотив кибитку, Шмая погрузил в нее мешки и узлы, сказал жене, чтобы скорее собиралась, а сам пошел на усадьбу.
Резкий запах вина стоял в воздухе. В канавах текли ручьи красного вина, вылитого из подвалов. И Шмая стал помогать разбивать бочки, ломать постройки, машины. Все это он делал как во сне.
Скоро все было закончено. На улице уже выстроились подводы с имуществом артели и колонисты. Возле колодца сгрудилось большое стадо — коровы, овцы, свиньи. Все это скоро потянется по старому тракту и возьмет курс на восток, к Волге, а там, может быть, дальше, куда укажут.
Овруцкий ходил вдоль обоза, проверял, все ли забрали, все ли хорошо уложено.
Рейзл, взволнованная и испуганная, догнала председателя уже около его двуколки, стоявшей в хвосте обоза:
— А где же мой? Где