Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ПРОВАЛ
Они тащили его туда не на носилках, не пешим ходом по коридорам вели, как покорную овцу — волокли волоком. «Больной Анатолий Хатов — это, блин, ребя, булыжник! — вопил Степан, выпучивая, как рак, из-подо лба крошечные злые зенки. — Необломный!.. Даже я с ним, ексель-моксель, не сразу совладал!.. а уж я-то бывалый…» Они вешались на него гроздьями, санитары, двое, трое, четверо, и силком волокли в двадцатую комнату, на ЭШТ. А он не шел, упирался. Он дрался с этими ублюдками, дрался по-лагерному, классически, показывал им, как надо валить ударом в лицо, сбивать с ног болезненным, быстрым ударом в печень. Они отбивали ему почки — он, отлежавшись, выстонав свою порцию стонов под выламывающими мышцы, мутящими мозг уколами, встречал их железным кулаком, на сторону сворачивающим скулу. Марку вправляли челюсть. Степан месяц не являлся на работу — он сломал ему руку. Крепче всех отделал он Дубину. Дубина измолотил его тоже. Но и сам пострадал. Еще немного — и он выпустил бы Дубине кишки. Больные, наблюдая эти бои, хлопали в ладоши, восторженно орали: «Ты, Хатов, бля!.. давай, поднажми, сделай, сделай его, вошь!.. Он нас мучил — ты ему навешай как следует, слышишь?!..»
А потом опять бил вдоль по растянутому на цепях телу ток.
И терялось сознание, как теряется последняя монета из кармана.
А ведь на эту монету можно было доехать прямо в рай.
По крайней мере, ему так казалось.
Его рай и ад, все вместе, был его сын. Игорь. Гошка. Хулиган. Повеса.
Гошка, которого он спас оттуда, откуда не спасаются. Вытянул из вечной мерзлоты и колючего снега, как вытягивают из огня, как тянут — за волосы — тонущего — из воды. Мал Гошка был тогда… стручок, перчик. Только что рожденный на свет…
Видать, крепко он насолил кому-то — опять его упекли в застенок, на этот раз не в лагерь, а сюда, в спецбольницу. Кто-то сильный, за кем стояли черными призраками большие деньги и тайные сговоры, глумился, хохотал над ним. Кому-то была сильно неугодна его, Анатолия Хатова, жизнь. Он догадывался, за что и кому. Кто-то очень не хотел, чтобы знали о том, что Гошка Хатов спасся, маленький червяк, и живет на свете. Начали с отца. Кончат сыном, он знал. Еще как кончат. Тем более, что Гошка Хатов стал Ингваром Хайдером. И нацепил на рукав знак, черный крест в круге, который он называл — Кельтский Крест, а иногда — коловрат. Коловрат… Около ворот…
Он всю жизнь стоял около врат рая. И не смел войти.
Его раем была его жена. Его любимая жена.
Он думал, что она умерла там, что зарыта там — в вечной мерзлоте.
Она выжила. И вышла замуж за другого.
Она была жива и целовала другого — вот уже много, много лет. Эх, раз, еще раз, еще много, много раз. Лучше сорок раз по разу, чем ни разу — сорок раз…
«Больной Анатолий Хатов! На ЭШТ!»
Скрип зубов. Вы ответите. Вы за все ответите, суки. Я-то не ссучился. Я-то там выжил. И здесь выживу. И от тебя, рыжая лиса, и подавно уйду. Молодая, да ранняя.
В одно прекрасное утро его срочно, будто бы испугавшись, выписали. Выпустили на свободу.
Он не понимал, в чем дело, за что ему пожаловано такое счастье.
Он отвык от свободы; от изумлялся синему небу; он шатался по улицам, как пьяный, ощупывая в кармане штанов ключ от своей бедняцкой квартиры на окраине Москвы. Что Гошка? Где он?.. Как он тут жил — без него… Как-то ведь жил… Что ж, уже взрослый, самостоятельный парень… Справился… смог…
Дома раздался звонок. Он снял тяжелую, старую трубку похожего на черный гроб аппарата времен Сталина. «Времен Гитлера», - обычно поправлял его сын. Спятили они все на этом Гитлере, что ли?.. «Здравствуй, Толя, — раздался в трубке голос, от которого слезы прихлынули к его глазам — и затопили всего, без остатка. — Это я. Это я тебя оттуда вырвала. С корнем. Ты больше никогда туда не попадешь. Я… теперь стала сильная, Толя… Я все теперь могу… Я нажала на нужные кнопки… Ты прости меня… Простил?..»
Он слышал, как она тоже плачет там, в трубке, в неведомой ему комнате, в чужой неведомой жизни, на конце провода. «Простил, лапонька, ну конечно, я тебя сразу простил, как услышал, что это ты. Жива?.. Здорова?.. И слава Богу… А как ты…»
«Только ничего не спрашивай сейчас, ладно?..»
И она закашлялась в трубку, и он понял — это кашель курильщика, она, певица, курит беспощадно, легкие хрипят и гудят, как органные меха.
Хватит! — Резкий окрик заставил Витаса вздрогнуть, поднять голову. Он смотрел на старика, закинув голову, как собака. — Кончай спектакль! К стенке!
Вы меня… расстреливать… будете?!..
Дикий, жестокий ужас выкатился вместо голоса из его горла — и покатился по пустому гулкому храму, вкатился в черные углы.
Старик вскинул руку. Это было похоже на нацистское приветствие. Витасу показалось, что лысый старик сейчас завопит: «Хайль!»
Ты сам себя расстреляешь, — сказал он глухо. — К стенке!
Сафонов попятился к расписанной им самим сырой цветной стене. Прислонился задом, спиной, плечами к свежей краске.
Руки! — крикнул старик.
Витас поднял руки. Все в нем ходило ходуном, как на шарнирах. «Так вот, оказывается, какой пошлый, поганый последний час, — подумал он, — а все обожествляют последнюю минуту, стремятся напялить на нее нимб… нет, это невозможно, я не умру!.. нет, нет, нет…»
Простите… простите…
Нет тебе прощения, — твердо сказал старик. — За такое, за то, что ты делал и твои подельники делали, нет тебе никакого прощения никогда и нигде! Страшного Суда вам ждать не надо! Мы судим вас — человечьим судом!
Витас прислонялся всем телом к фигуре Христа на фреске. Над его головой сейчас сиял красный нимб. Старик усмехнулся.
А красиво, в бога душу мать, — сурово сказал он. — Нет, ошибся я, слабак ты, сам себя ты не сможешь. Пистолет тебе дать — ты, трус, обрадуешься, не к своему виску поднесешь, а в меня скорей всю обойму выпустишь. Так я тебе и дался! Не-ет… я по-другому помогу тебе.
Старик огляделся. Цапнул высохшей железной рукой толстую, похожую на канат веревку, на которой была подвешена люлька, где Витас качался под потолком, малюя храмовый заказ. Подтянул люльку к себе. Рванул, отдирая люльку от веревки. Нахмурясь, крепко затягивая узел, сладил петлю. Обернулся к похолодевшему, застывшему Витасу.
Ну! — крикнул. — Ты сам! Давай! За все надо держать ответ!
Витас шагнул к старику. Взял у него из рук дрожащими руками петлю.
Я не смогу…
Сможешь! Убивать смог? Продавать живых детей на распил — смог?! И это сможешь!
Один человек, дрожа губами, выбивая зубами дробь, накинул себе на шею петлю. Другой человек пронзал его насквозь штыками жестких глаз.