Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лея вскипела:
— Прекрати эти свои штучки! Ты забыл, с кем разговариваешь?
— С Лалкой, — сказал я.
— Умник нашелся. — Она разозлилась. — Что с тобой происходит в последнее время? Чего ты от меня хочешь?
— Теперь я уже ни от кого ничего не хочу, — сказал я.
Матросы освободили якорь, и «Вапоретто» задрожал всем корпусом, сотрясая палубные доски, перила и опирающееся на них тело пассажира. Тяжелая темная туша корабля медленно отодвигалась от берега. Узкая полоса грязной воды между судном и причалом все расширялась. Еще один громоздкий маневр — и вот корабль повернул в открытое море. Только Яков одиноко стоял на причале, и красная шерстяная нитка, которой мать когда-то связала наши запястья, натягивалась и дрожала все сильней.
— Двигайся, скотина! — подталкивал я корабль из глубины своего сердца. — Ну же, пошевеливайся!
Пассажиры давно уже спустились в каюты, и солнце вобрало в себя свои лучи, а я все стоял и стоял в сумеречном свете, опираясь на перила, потому что все еще видел брата, машущего мне рукой с причала. Лишь когда совсем стемнело и воздух стал холодным и нестерпимо сырым, я повернулся, чтобы пойти в свою каюту, и тут же споткнулся об одну из труб, поскользнулся, ударился о железные поручни, потерял равновесие, рухнул на палубу и в конце концов покатился по замерзшим и гулким металлическим ступеням. И тут я понял, что и на этот раз забыл дома свои очки.
Вот так, проклятый и слепой, в страхе, задушившем рвавшийся из живота хохот, я отправился в путь и оставил свою страну, свою любовь и свою семью за завесой тумана. Если не считать нескольких ошибок, иных более, иных менее забавных, все обошлось не так уж плохо. Не было гиганта кочегара, который провел бы меня по лабиринтам судна, не было женщины, которая радостно поднялась бы мне навстречу в каюте, куда я вошел по ошибке. Но мне помог детский опыт близорукости. Запах горящего мазута из машинного отделения, запах варева из кухни, запах моря с палубы, бритвенного одеколона и утренних попукиваний из пассажирских кают — все это с легкостью вело меня и указывало нужное направление. Я изучил путь из своей каюты в столовую и на палубу, и этого мне вполне хватало. Ведь в море все равно ничего не видно. Все те красивые слова, что были мне знакомы: необъятность морской синевы, бескрайняя ширь бесконечности, — на деле обернулись однообразными, утомительными, повторяющимися до омерзения волнами, а линия горизонта, претендующая на звание влекущей и недостижимой, оказалась даже ближе, чем на суше. Иногда я разглядывал даль через дырочку, составленную из кончиков пальцев, — игра, знакомая всем близоруким, этакое небольшое оптическое чудо, обостряющее взгляд, но уменьшающее мир до размера булавочной головки и тем самым продолжающее древний спор между узким специалистом и энциклопедистом, между микроистами и макроистами, между гусем Сирано и петухом Казановой. Но большую часть времени я расхаживал в пузыре своей слепоты. Ширь вод и небесный свод сливались в нескольких пядях от кончика моего носа, и я был освобожден от известной обязанности корабельных пассажиров восторгаться каждой вопящей от жадности чайкой или очередным дурацким прыжком дельфина.
Вскоре мы вышли из Средиземного моря, этого вонючего внутреннего двора Европы, и бросили якорь в Лиссабоне, чтобы выгрузить и принять на борт товары. Защищенный броней предрассудков, я не сошел на берег. Я не стыжусь своих предрассудков, потому что приобрел их не из опыта, а из книг, и поэтому тщательно избегаю их проверки на деле. Всё, что нужно знать о Лиссабоне, о песнях фадо[101]и о девушках по имени Обригадо, я уже знал из «Ассирийца». Да и вообще я боялся, что не смогу найти обратную дорогу в порт или по ошибке поднимусь на другой корабль и окажусь в компании охотников за золотом или на китов. Я размышлял про себя о тех кораблях, на которые уже привела меня моя близорукость: «Снарк», «Нелли», «Леди Виктория», «Пиквот». Корабли, отплывающие в бумажные моря, «корабли, чьи названия сверкают, как бриллианты, в ночи времени»: «Зуав» Тартарена, «Эспаньола» с Острова сокровищ, «Форвард» капитана Гаттераса и «Мертвая голова» Хука. А «Ласточка» Гаргантюа? А «Корабль мертвых»? А настоящие корабли? Магеллановы «Тринидад» и «Сайта Мария»? «Терра Нова» Скотта? Дарвиновский «Бигль»? А какой из двух «Эдвенчеров»? Настоящий, капитана Кука, или его вымышленный близнец из «Таинственного острова»?
Достаточно ли ты впечатлена? Иногда я выхожу из берегов — этакое мусорное ведро, до краев набитое никому не нужными сведениями.
Три дня мы простояли в Лиссабоне «и вслепую, точно судьба, пустились в пустынную Атлантику». Тридцать дней и восемь тысяч километров спустя мы бросили якорь в огромном, жарком порту Нью-Орлеана.
Увлекаемый потоком людей, я нащупал дорогу по спуску трапа и вступил на твердую, поющую землю Америки. Сердце мое сильно билось в ожидании предстоящего. Тогда я еще не знал, что меня ждет здесь благополучная и монотонная жизнь, лишенная взлетов и падений, не знающая волнений и ожиданий. Ты ведь и сама уже имела возможность убедиться, насколько лучше я описываю первые двадцать лет своей жизни, чем тридцать пять последующих. «Всякий раз, как нам представится некое из ряда вон выходящее событие, мы не станем экономить труд и бумагу, дабы описать его читателям. Но там, где целые годы пройдут, не производя ничего достойного внимания, мы не убоимся пропасти, разверзшейся в нашем рассказе». Опять Филдинг, кто же еще? Мне всегда нравились его обращения «к Читателю», и сейчас, когда у меня есть собственная «Читательница», я не упущу такого случая.
Долгие часы я блуждал по незнакомым и влажным улицам Нью-Орлеана, следуя за петляющими запахами кофе и кустов мелии, повинуясь легким дуновениям гардений и рома, среди соблазнительных голосов попугаев и тромбонов, пузатых барабанов и речных гудков, пока не набрался смелости и не спросил одного из прохожих, где найти магазин оптики.
Я вошел. Резкий запах табака ударил мне в нос. Маленький медный колокольчик донес о моем приходе. Появился человек, голова — размытым овечьим облачком на небосводе комнаты. Он посадил меня в то самое кресло, против той самой белой таблицы, прижал к моему носу те самые железные оправы и спросил, знаю ли я английский алфавит. Я готов был грохнуться в обморок и только слабо ему кивнул. Он посмотрел в мои глаза, сменил линзы, записал на листке результат и спросил, как меня зовут.
— Приходите завтра, мистер Леви, — сказал он. Белые пятна глаз и зубов сверкали в черноте его лица. Но я боялся, что если сейчас уйду, то назавтра уже не найду это место. В отчаянии я вышел наружу и уселся на свой чемодан у двери магазина. Увидев меня на чемодане, он проникся жалостью и пригласил меня обратно. Два часа спустя он снова появился из задней комнатки, подошел ко мне и сказал: — Вот ваши очки, молодой человек.
Я встал и послушно повернулся к нему. Он посадил очки на мою переносицу этим замечательным движением всех без исключения оптометристов, и я увидел перед собой старого, лысеющего негра в очках, с белыми бровями и бакенбардами и большими седыми усами, который дружелюбно мне подмигивал.