Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мамочка.
Мне больно плакать, но я не могу остановиться. Когда слезы отступают, я вижу часы на стене, но не могу разглядеть время. Кто-то вынул мои контактные линзы. Я прищуриваюсь и различаю обе стрелки часов, они указывают куда-то налево вниз. То ли семь тридцать с чем-то, то ли восемь тридцать с чем-то. Всего четыре часа с тех пор, как меня спасли. До Моаба из Денвера ехать по крайней мере часов семь. Несмотря на успокоительные лекарства, голова соображает достаточно хорошо, чтобы видеть математическую оплошность.
— Она вернется. Она была тут всю прошлую ночь после вашей операции. Наверное, она ушла позавтракать и будет через полчаса или около того.
Прошлой ночью? Завтрак? Я надолго задумываюсь над этими понятиями, озадаченный и усталый. Должно быть, сейчас утро.
— Какой сегодня день?
— Сейчас утро пятницы, — объясняет медсестра.
Она заканчивает свои дела, двигаясь точными движениями рядом с моей кроватью.
— А, — говорю я, но это звучит как тихий стон.
Я озадачен тем, что не могу связать вместе какие-либо события с тех пор, как потерял сознание на столе в операционной. Кажется, что я просто моргнул, и тут же очутился в другой комнате. От Денвера до Моаба далеко. Может, мама летела сюда?
— А как она добралась так быстро? — удается мне выдавить из пересохшего горла.
— Откуда приехала?
— Из Денвера.
— Сюда ехать всего четыре с половиной или пять часов.
— Пять часов? Этого не может быть. Пять часов до Моаба?
— А! Так вы, мой дорогой, не в Моабе, вы в Гранд-Джанкшн. Вас перевезли сюда прошлой ночью.
— О господи, — бормочу я, стараясь сориентироваться.
Я не помню этого перелета, только тот удивительный бросок на вертолете. Но Гранд-Джанкшн — это да, это я понял. Я в Колорадо.
Я обездвижен от истощения, что, в общем, неплохо, с учетом того, что меня окружает полный осьминожий набор трубочек, изолированных проводов и прочих неестественных щупалец, они тянутся по простыне к разным частям моих рук и головы. Предпринять дальнейшие исследования окружающего мира я не успеваю и снова теряю сознание.
Когда я прихожу в себя в следующий раз, около меня сидит Сью Досс. При ее виде я испытываю радость и чувство уюта. Сью говорит — со своим техасским выговором:
— Твоя мама снаружи, — и выходит за дверь, чтобы позвать маму.
Мама входит в палату интенсивной терапии. В резком свете дневных ламп, встроенных в потолок, она озарена сиянием. Я не могу различить ее лица, но вижу, как она делает два шага, чтобы встать около меня с левой стороны. Поднимаю левую руку, и она сжимает ее обеими ладонями. У нее прохладные, мягкие и немного дрожащие ладони. Она наклоняется и целует меня в лоб. Вблизи я вижу, сколько беспокойства причинил своей матери, и, хотя едва в состоянии говорить, я выдавливаю из себя:
— Мама, прости, что напугал тебя. Я тебя люблю.
Она качает головой, и в ту же секунду мы оба начинаем плакать.
Несколько минут спустя, когда хлюпанье носом стихает и способность говорить восстанавливается, мама говорит мне:
— Мы со Сью шутили, что если тебя задержала не сломанная нога, то, когда мы доберемся до тебя, сломаем обе.
Мы оба издаем неуверенный смешок и улыбаемся друг другу. Любовь проходит между нами, достигая той части души, которая может быть затронута только воссоединением сына с матерью, матери с сыном. Я знаю, чего мы оба хотим: чтобы как можно дольше мы друг друга не покидали.
Люби ту жизнь, которую живешь, и проживай ту жизнь, какую любишь.
Дни и недели после моего спасения были, скажем прямо, из ряда вон. Еще до того, как отец приехал в Гранд-Джанкшн, моя история попала в газетные заголовки по всему миру. Я потерял в каньоне двадцать килограммов и полтора литра крови. Впереди меня ожидало долгое восстановление, за ходом которого я мог следить по бегущей строке новостей Си-эн-эн: «Скалолаз из Колорадо, который ампутировал себе руку, находится в критическом состоянии». После трех операций, перенесенных за пять дней, и рекордного количества больничных оладушек, съеденных когда-либо в отделении интенсивной терапии больницы Святой Марии, количество цветов, которые мне присылали, переросло палату интенсивной терапии, и нам пришлось переехать этажом выше. Здесь, в те редкие минуты, когда я приходил в сознание, отец читал мне кучу писем, приходящих и от моих друзей, и от незнакомых людей, и буквально из-за соседнего угла, и со всех концов мира. Одна женщина из Солт-Лейк-Сити прислала мне открытку, в которой сообщила, что смыла в унитаз все запасы снотворного ее умершего мужа. Она писала: «Ваше мужество показало мне пример того, как нужно держаться. Я пообещала себе, что покончу с жизнью, если через год после смерти моего мужа дела не пойдут на лад. Теперь я знаю, что самоубийство — это не ответ. Вы вдохновили меня на то, чтобы оставаться сильной и храброй, чтобы бороться за жизнь». Мы с родителями плакали каждый раз, когда читали это письмо; в трудные времена это было напоминанием о том эффекте расходящихся кругов, который произвели на людей мое спасение и выздоровление.
Всю ту неделю родители от меня почти не отходили. Благодаря их любви, поддержке тысяч тех, кто молился за меня, благодаря тайным визитам многих друзей, которым удавалось ко мне пробраться, и отличной работе докторов и медсестер больницы Святой Марии, я понемногу набрал сил настолько, чтобы в среду, 7 мая в первый раз с момента моего несчастного случая выйти на улицу. Рекреационный терапевт из больницы хотел погулять со мной и отцом в парке через дорогу, но целая армия журналистов и фотографов караулила нас у дверей госпиталя по двадцать четыре часа в сутки. Поэтому мы наслаждались потрясающим видом зелени Гранд-Джанкшн и обрывами каньонов, сидя на складных стульях на крыше больницы. В эти полчаса воздух и краски пейзажа были особенно нежными; мы обменивались историями о путешествиях и мнениями по поводу бейсбола. Теперь это одно из моих любимых воспоминаний, связанных с отцом.
В тот же день я получил по почте посылку: подарок от моего друга Криса Ши из Портленда. Открыв коробку и развернув упаковку из фольги, я обнаружил внутри шоколадный пирог с толстым слоем сахарной глазури — в форме моей правой руки. Когда несколько моих друзей из Аспена приехали повидать меня в тот вечер, привезя с собой стопку компакт-дисков, чтобы я мог слушать, пока лежу, мама разрезала пирог и подала нам его с молоком из больничной столовой. В этот момент мне было странно и смешно смотреть, как мои друзья улыбаются и смеются. Мы шутили тогда: «Возьми вот, съешь; в память о моей руке». Мы назвали эту встречу «Последний десерт».
В четверг я впервые за неделю надел свою собственную одежду и по такому случаю одолжил у мамы фотоаппарат. Нашпигованный тремя видами лучших наркотиков, я поехал вместе с родителями на больничной машине в другое здание, находившееся в половине квартала от моего, и зашел в комнату, в которой было пять дюжин репортеров и в два раза больше съемочных групп и фотографов. Я не смог удержаться — мне нужно было сделать пару снимков. Вот так меня встретил мир, и думаю, многие первые впечатления были сделаны во время этой двадцатиминутной пресс-конференции. В свое оправдание могу сказать одно: я был настолько под кайфом, что летел выше воздушного змея, унесенного ураганом. Когда репортер попросил меня назвать три вещи, которых мне больше всего не хватает, я сказал: «Поехать домой с родителями, погулять с друзьями и глотнуть соленой и прохладной „Маргариты“ из высокого стакана», и это было правдой. Не знаю, сколько раз я думал про «Маргариту», когда сидел в ловушке, — возможно, не так много, как о моей семье и друзьях, но много.