Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Николая Филипповича выгнали из его имения (под Одессой). Недавно стали его гнать и с его одесской квартиры. Пошел в церковь, горячо молился – был день его Ангела, – потом к большевикам, насчет квартиры, – и там внезапно умер. Разрешили похоронить в имении. Все-таки лег на вечный покой в своем родном саду, среди всех своих близких. Пройдет сто лет – и почувствует ли хоть кто-нибудь тогда возле этой могилы его время? Нет, никто и никогда. И мое тоже. Да мне-то и не лежать со своими…
«Попов искал в университетском архиве дело о Полежаеве…» Какое было дело какому-то Попову до Полежаева? Все из жажды очернить Николая I.
Усмирение мюридов, Кази-Муллы. Дед Кази был беглый русский солдат. Сам Кази был среднего роста, по лицу рябинки, бородка редкая, глаза светлые, пронзительные. Умертвил своего отца, влив ему в горло кипящего масла. Торговал водкой, потом объявил себя пророком, поднял священную войну… Сколько бунтарей, вождей именно из таких!
17 мая
Белыми будто бы взят Псков, Полоцк, Двинск, Витебск… Деникин будто бы взял Изюм, гонит большевиков нещадно… Что, если правда?
Дезертирство у большевиков ужасное. В Москве пришлось даже завести «центркомдезертир».
21 мая
В Одессу прибыл Иоффе – «чтобы заявить Антанте, что мы будем апеллировать к пролетариату всех стран… чтобы пригвоздить Антанту к позорному столбу…»
Насчет чего апеллировать?
Слышал об Иоффе:
– Это большой барин, большой любитель комфорта, вин, сигар, женщин. Богатый человек – паровая мельница в Симферополе и автомобили Иоффе-Рабинович. Очень честолюбивый – через каждые пять минут: «когда я был послом в Берлине…». Красавец, типичный знаменитый женский врач…
Рассказчик втайне восхищался.
23 мая
В «Одесском набате» просьба к знающим – сообщить об участи пропавших товарищей: Вали Злого, Миши Мрачного, Фурманчика и Муравчика… Потом некролог какого-то Яшеньки:
«И ты погиб, умер, прекрасный Яшенька… как пышный цветок, только что пустивший свои лепестки… как зимний луч солнца… возмущавшийся малейшей несправедливостью, восставший против угнетения, насилия, стал жертвой дикой орды, разрушающей все, что есть ценного в человечестве… Спи спокойно, Яшенька, мы отомстим за тебя!»
Какой орды? За что и кому мстить? Там же сказано, что Яшенька – жертва «всемирного бича, венеризма».
На Дерибасовской новые картинки «Агитпросвета» на стенах: матрос и красноармеец, казак и мужик крутят веревками отвратительную зеленую жабу с выпученными буркалами – буржуя; подпись: «ты давил нас толстой пузой»; огромный мужик взмахнул дубиной, и над ним взвила окровавленные, зубастые головы гидра; головы все в коронах; больше всех страшная, мертвая, скорбная, покорная, с синеватым лицом, в сбитой набок короне голова Николая II; из-под короны течет полосами по щекам кровь… А коллегия при «Агитпросвете» – там служит уже много знакомых, говорящих, что она призвана облагородить искусства, – «заседает, конструируется, кооптирует новых членов» – Осиповича, профессора Варнеке, – берет пайки хлебом с плесенью, тухлыми селедками, гнилыми картошками…
24 мая
Выходил, дождя нет, тепло, но без солнца, мягкая и пышная зелень деревьев, радостная, праздничная. На столбах огромные афиши:
«В зале Пролеткульта грандиозный абитур-бал. После спектакля призы: за маленькую ножку, за самые красивые глаза. Киоски в стиле модерн в пользу безработных спекулянтов, губки и ножки целовать в закрытом киоске, красный кабачок, шалости электричества, котильон, серпантин, два оркестра военной музыки, усиленная охрана, свет обеспечен, разъезд в шесть часов утра по старому времени. Хозяйка вечера – супруга командующего третьей советской армией, Клавдия Яковлевна Худякова».
Списал слово в слово. Воображаю эти «маленькие ножки» и что будут проделывать «товарищи», когда будет «шалить» электричество.
* * *
Разбираю и частью рву бумаги, вырезки из старых газет.
Очень милые стишки по моему адресу в «Южном рабочем» (меньшевистская газета, издававшаяся до прихода большевиков):
Испуган ты и с похвалой сумбурной
Согнулся вдруг холопски пред варягом…
Это по поводу моих стихов, напечатанных в «Одесском листке» в декабре прошлого года, в день высадки в Одессе французов.
Какими националистами, патриотами становятся эти интернационалисты, когда это им надобно! И с каким высокомерием глумятся они над «испуганными интеллигентами», точно решительно нет никаких причин пугаться, или над «испуганными обывателями», точно у них есть какие-то великие преимущества перед «обывателями». Да и кто, собственно, эти обыватели, «благополучные мещане»? И о ком и о чем заботятся вообще революционеры, если они так презирают среднего человека и его благополучие?
* * *
Нападите врасплох на любой старый дом, где десятки лет жила многочисленная семья, перебейте или возьмите в полон хозяев, домоправителей, слуг, захватите семейные архивы, начните их разбор и вообще розыски о жизни этой семьи, этого дома, – сколько откроется темного, греховного, неправедного, какую ужасную картину можно нарисовать, и особенно при известном пристрастии, при желании опозорить во что бы то ни стало, всякое лыко поставить в строку!
Так врасплох, совершенно врасплох был захвачен и российский старый дом. И что же открылось? Истинно диву надо даваться, какие пустяки открылись! А ведь захватили этот дом как раз при том строе, из которого сделали истинно мировой жупел. Что открыли? Изумительно: ровно ничего!
25 мая
«Прибытие в Одессу товарища Балабановой, секретаря III интернационала».
Чьи-то похороны с музыкой и со знаменами: «За смерть одного революционера тысяча смертей буржуев!»
26 мая
«Союз пекарей извещает о трагической смерти стойкого борца за царство социализма пекаря Матьяша…»
Некрологи, статьи:
«Ушел еще один… Не стало Матьяша… Стойкий, сильный, светлый… У гроба – знамена всех секций пекарей… Гроб утопает в цветах… День и ночь у гроба почетный караул…»
Достоевский говорит:
«Дай всем этим учителям полную возможность разрушить старое общество и построить заново, то выйдет такой мрак, такой хаос, нечто до того грубое, слепое, бесчеловечное, что все здание рухнет под проклятиями всего человечества прежде, чем будет завершено…»
Теперь эти строки кажутся уже слабыми.
27 мая
Духов день. Тяжелое путешествие в Сергиевское училище, почти всю дорогу под дождевой мглой, в разбитых, промокающих ботинках. Слабы и от недоедания, – шли медленно, почти два часа. И конечно, как я и ожидал, того, кого нам было надо видеть, – приехавшего из Москвы, – не застали дома. И такой же тяжкий путь назад. Мертвый вокзал с перебитыми стеклами, рельсы уже рыжие от ржавчины, огромный грязный пустырь возле вокзала, где народ, визг, гогот, качели и карусели… И все время страх, что кто-нибудь остановит, даст по физиономии или облапит Веру. Шел, стиснув зубы, с твердым намерением, если это случится, схватить камень поувесистей и ахнуть по товарищескому черепу.