Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот что я ей сказал.
Тут она, ни слова не говоря, встала и торопливо ушла. "Чем я ее обидел? — думал я потом. — Чем рассердил? Придет ли она опять? Никогда больше не буду говорить при женщине о маске". Каменные фигуры святых глядели на меня со всех сторон, и я бил по камню, ваял крылья, пока не смерклось.
В тот же день я увидел ее опять. Снова огни многих свечей и золото, но на этот раз еще музыка — сладкие звуки флейт и виол. Она стояла гордая, величественная, тут я узнал ее имя. Вокруг нас было столько народа… вечером ей нужно было имя, ведь мы были не одни.
Рядом с ней стоял муж, держа ее руки, будто в кандалы заковал. Пояс его был усыпан квадратами драгоценных камней, ножны меча — как золотой слиток. Это военный человек, верховный командующий хорошо обученных войск, на знамени которых — три кровавых креста в лазоревом поле. Его кудрявые волосы уже тронуты сединой, глаза — суровые глаза воина. Своим властным голосом он спросил, как меня зовут.
Ее зовут Кьяра, она — из рода Астальди, древнейшего в городе. Юноши и старики обращались к ней с величайшим почтением, но она улыбнулась мне так, словно не гневалась и словно мы давно друг с другом знакомы. Подала мне бокал вина, — конечно, потому что я был единственным художником на празднестве. Альдовранди был очень доволен, говорил обо мне с многими стариками в пурпурных одеяниях. Хотя меня стесняло имя этой женщины, я изо всех сил старался участвовать в развлечениях, и скоро моя робость и стеснение растаяли в чаше вина; разговор стал непринужденным, полным шуток, и каждый мог видеть, что я получил хорошее воспитание при дворе Лоренцо Маньифико и усвоил там свойственную медицейской придворной жизни обходительность. И комплименты, которые я заслужил за изысканные манеры, порадовали меня, напомнив мне золотое время Лоренцовых празднеств и жизни во дворце Пьера. Было много выпито, а после пира молодой римский дворянин, кондотьер кардинала, научил нас новой игре, состоящей в том, что женщинам за вырез кидают сахарные шарики, и от желания и любезности женщины зависит, задержать ли шарик на груди, дав бросившему возможность вынуть сладкую награду обратно, или пропустить шарик дальше, чтоб он упал на землю, разбился и бросившему пришлось приобрести новый. Это веселая римская игра, сам святой отец и кардиналы играли в нее на свадьбе его дочери, мы очень смеялись, и так как после каждого кона все менялись местами, я несколько раз оказывался соседом этой женщины. И позабыл о своем уродстве.
Блестящий пир окончился шуткой, во время которой поцелуи, смех и вино били ключом вперемешку. Я вышел на балкон дворца. Месяц на небе был натянут, как лук Дианы.
Старик Альдовранди, которого я, как обычно, проводил в постель, был очень доволен и все время шутил. Улегшись, он приказал позвать лютнистов; пришли двое. Пока они играли какую-то песню, я читал ему книгу мессера Боккаччо. Потом предоставил его сновиденьям и ушел вместе с лютнистами, как если б был его слугой. Ночью мне опять снились Медицейские сады.
Теперь эта женщина приходит ко мне каждое утро, ждет, когда кончится месса, все уйдут и мы останемся одни. И мы с ней беседуем, пока я работаю. Я так жду ее прихода, что не делаю первого удара по камню, пока ее нет. Она выходит прелестной неторопливой походкой из глубины церковного нефа, хороша, как внезапно сошедшая с фрески и выступившая из темноты святая. Сядет, сложит руки на коленях и сидит так в колеблющемся у нее над головой свете свечей. Случается, что мы мало говорим, а она просто смотрит, и взгляд у нее темный, странный, какой-то уничтожающий. Бывают и такие дни, когда мы совсем не разговариваем. Я ничего не знаю о ее жизни, она сказала мне только: "Я передала твою историю об Агостино одному человеку, который тоже пал духом, думая только о маске красоты одной женщины, а не видел ее жизни…" "И что ж он на это?" — спросил я. Но взгляд ее потемнел, и она мне не ответила. Вот единственное, что я знаю о ее жизни.
Зачем она приходит? Хочет, чтоб я полюбил ее? Ждет, что в один прекрасный день я встану перед ней на колени и буду просить ее о любви, о том, чтоб провести с ней ночь? Не знаю, чего она ждет, но иногда она так растерянна, словно все представляла себе иначе.
Мы шли вместе по безлюдным улицам… но это был только сон. Я чувствовал ее теплые и будто прозрачные ладони в своей руке… это была уже действительность, не сон. Я наклонился к ее волосам, вдыхал их аромат и грусть, блуждал в них губами… но это был только сон. Она назвала мое имя… это была действительность, не сон. Я попросил, чтоб она повторила. Она тихо промолвила: "Микеланджело Буонарроти…" Что она этим хотела сказать? Просто назвать мое имя?
Зачем она приходит? Столько прекрасных, благородных юношей в городе, каждый из них гордился бы ее любовью, каждый был бы ей страстным, трижды пламенным и счастливым любовником. Почему эта женщина, самая прекрасная из всех, ходит именно ко мне, самому безобразному?
Однажды она пришла только вечером, когда церковь уже запирали, в сумраке она была как этот сумрак, но голос ее не был голосом вечерней женщины. Мы вышли вместе, и нам повстречался молодой римлянин, кардиналов кондотьер, потом еще кое-кто, — между прочим, живописец Лоренцо Коста, тот, что прислал мне тогда угрожающее письмо насчет того, что в Болонье ваятели скоро умирают, — встречались многие, которым она кивала в ответ на поклон. Мы с ней ни разу еще так вдвоем не ходили. И тут она вдруг спросила, не боюсь ли я мести со стороны ее мужа за эти наши встречи? Я возразил с улыбкой, что мы встречаемся в божьем доме и в этом нет ничего, что давало бы ее мужу повод к мести. Она ответила, что люди злы и, конечно, никто не поверит простым встречам в церкви. Это меня удивило, и я сказал, что мужу ее, конечно, известно, что она весь день делает и где бывает, он не станет верить наветам. "Нет, — возразила она, — муж мой совсем не знает, куда я хожу и где бываю, оттого что, вернувшись, никогда не застает меня дома, ведь я люблю другого, хожу к нему, и мы бываем там счастливы". Она долго молчала, предоставив мне до конца выпить чашу горечи и боли. Мы шли, и разные тени шли за нами, так как был вечер. После того как молчанье продлилось слишком долго, она вдруг спросила:
— Ты думаешь, почему я приходила к тебе, Микеланджело?
Но я всегда старался об этом не думать, всегда сознавал свое страшное безобразие и теперь не знал, что сказать ей о том, о чем никогда не умел сказать самому себе.
Я ответил:
— Не знаю…
Она поглядела на меня с изумлением, и я прибавил:
— Конечно, не затем, чтоб любить…
Потому что еще больше почувствовал свое безобразие, после того как она рассказала мне про любовника.
Но сейчас же обнаружилось, что я не должен был этого говорить. Оказалось, что этими словами я все порешил и покончил, что, ответь я иначе, все могло бы быть иначе, а теперь она больше никогда не придет и я останусь более одиноким, чем был в утробе матери.
Она ответила:
— Ты ошибаешься… но я скажу тебе все.
Однако я в эту минуту услышал только, что ошибаюсь, и передо мной вспыхнул новый свет, и голос ее проходил сквозь этот свет, проникнутый его трепетом и сияньем, а потом вместе с ним погас, и после того как она кончила говорить, все вокруг — и самый голос ее — приобрело цвет и вкус пепла.