Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он переоделся в халат, надел перчатки и зашел в секционную.
А надо ли вообще привыкать? Жизни осталось совсем немного, пара лепестков. И еще день-два, раздавят ее, как грецкий орех. А то, что скрыто под жесткой скорлупой, подковырнут ножом, сломают и тоже растопчут. У жизни, знаете ли, очень твердые подошвы на ботинках.
На операционном столе лежал Костик. Стоило взглянуть, и вышибло все мысли из головы. Сухой комок покатил к горлу, а в глазах защипало. Ефимыч перевел дух.
– Вот вам и жизнь, – сказал он, и в этот момент в операционную зашел Серафим.
На похоронах было тихо и немноголюдно. С утра прошел дождь, песочные дорожки кладбища вспухли, всюду журчали ручейки, под ногами хлюпало, а грязь липла к подошвам.
Люба беззвучно плакала, Лешка всхлипывал. Люди за спиной Ефимыча, слава богу, молчали.
Ефимыч вертел головой, искал черную тонированную иномарку, но не находил. Вроде бы, Прохоров уже должен был обо всем знать. Странно, что прошло два дня с момента экспертизы, а Прохоров до сих не предпринял никаких действий.
Ефимыч знал, что реакция пошла. Сразу после того, как он отправил результаты экспертизы куда следует, ему позвонили из областного отделения. Майор Скупцов, который сам когда-то похоронил жену и ребенка, сухо поинтересовался, в своем ли Ефимыч уме.
– Тебя же там сожрут, – сказал он.
– И пусть жрут, – согласился Ефимыч. – Я готов.
– Кашу ты заварил, не расхлебать. Головы полетят.
– Я готов, – снова повторил Ефимыч.
На этом разговор замялся, майор уныло пожелал удачи и отключился. А Прохоров так и не приехал.
Гроб опустили в яму. Люба заревела еще громче, навзрыд, выбросив руки к небу, и хотела прыгнуть следом за гробом, но кто-то ее удержал. Ефимыч безучастно следил за тем, как двое молодых ребят, похожих на Серафима, забрасывают яму землей. Что-то в Ефимыче надломилось. Что-то было не так, как раньше.
Вскоре на месте могилы возник угловатый холмик сырой земли. В него неловко воткнули косой деревянный крест, сложили венки. Люба уронила на землю фотографию в рамке – хотя говорили, что не нужно сейчас приносить, все равно земля будет устаиваться, и для нормального креста или могильной плиты еще много времени. Но вот ведь – уронила, в цветы, и, присев на колено, беззвучно содрогалась от плача.
Ефимыч взял Лешку за руку, сжал крохотную ладошку, и потянул за собой, к дороге.
– Деда, а мама? – спрашивал Лешка. У него в глазах тоже стояли слезы.
– Мама скоро догонит, – говорил Ефимыч. – Мама немного посидит, и догонит.
После кладбища поехали в тесную от народа квартиру. Тихо, робко рассаживались гости. Кто-то вполголоса спрашивал, будет ли водка, или на похоронах нельзя? Ефимыч забился в мягкое кресло у телевизора и смотрел на происходящее с тоской. Он очень хотел, чтобы быстрее наступила ночь, и можно было бы пойти домой. О сне Ефимыч не думал. Он не спал уже двое суток, хоть и напивался до полуобморочного состояния.
А люди все приходили, усаживались, начинали есть, пить, разговаривать, поминать. Пошли разговоры о жизни и о смерти, о тщете сущего, о низких зарплатах, пьющих мужьях и справедливости. Кто-то предложил выпить за то, чтобы убийц Костика непременно нашли, и Люба заплакала вновь. Несколько человек посмотрели на ссутулившегося Ефимыча, а он молчал, не зная, что сказать. Так хотелось подняться и влепить всем им несколькими хлесткими фразами прямо по лицу. Сделал, мол, все, что мог. А вы что сделали? Нельзя добиться справедливости, пожирая соленые огурчики и запивая их водкой. Нельзя! И от осознания этого, презираете других, сваливаете на них свою беспомощность, осуждаете, коситесь, шепчетесь! Попробовали бы сделать что-нибудь. Хотя бы по-честному, открыто! Хотя бы раз в своей жизни!
Не сказал. Встал и вышел на кухню, где набрал стакан холодной воды и выпил. Потом увидел на столе бутылку водки, припрятал ее в сумке и засобирался домой.
В комнате говорил тост Юрий Владимирович, уже пьяный, с румянцем на щеках. Он возвышался над сидящими, пошатывался, то и дело заглядывал в рюмку, будто в надежде обнаружить там что-то другое, нежели водку.
– Если бы я только мог… – говорил он с безнадежной горечью в голосе, – …если бы в моей власти было изменить что-либо, предугадать судьбу, заставить всю эту мразь убраться из нашего славного поселка…
Ефимыч не дослушал, взял Любу под локоть и вырвал ее из душного пьяного бреда комнаты.
– Уже уходишь? – спросила она дурным голосом, дыхнув на Ефимыча лекарствами и алкоголем.
– Убегаю, – отозвался он. – Люб. Я, это, извини. На. Это вам с Лешкой на жизнь. Спрячь куда-нибудь.
Ефимыч вытащил из сумки плотный сверток и вложил в Любины руки.
– Это что?
– Это, Люба, деньги. Думал, куплю дачу, вас туда перевезу. Будем жить семьей, чтобы грибы, ягоды, рыбалка. И чтобы Лешка здоровым вырос… А вот видишь, как сложилось.
– Откуда? За Костика? – Люба замахнулась, но Ефимыч вовремя прижал дочь к себе, крепко, чтобы не смогла вырваться, и начал сбивчиво шептать на ухо обо всем, что сделал за последние дни. О протоколах, которые разослал, об интервью с журналистом областной газеты, о звонке знакомому в Москву, который пообещал поднять шумиху через новомодные ЖЖ и twitterы… И еще о деньгах, что прятал в поддоне печатной машинки. И о том, как ему звонил майор из области. И о Прохорове, который наверняка скоро приедет разбираться.
– Но мы его посадим, слышишь? Честное слово, посадим. Волна такая поднимется, что и не представить, – шептал он, прижимая дрожащую Любу. – И обо мне не беспокойся. Если что случится – можешь смело идти к Серафиму. Он парень хороший, он подтвердит, что Прохоров мне угрожал. А потом езжайте сразу в область. Там, в свертке, есть адреса и телефоны. Звони, добивайся, тебя примут. Это здесь болото – а там, может быть, лучше.
– Как же лучше, когда во всей стране одно и то же, – сквозь всхлипы пробормотала Люба.
– Я не верю. Не может так быть, чтобы вокруг одна мразь, да гнилье.
Люба плакала, прижавшись лицом к его плечу. Ефимыч терпеливо ждал, потом отстранился и принялся обуваться.
– Позвони мне завтра, – сказал он. – Если не подниму трубку, то сразу Лешу в охапку и в область. Деньги спрячь.
– Тебя убьют?
– Не должны. Прохоров не дурак, он все прекрасно понимает.
– И все же?
– Нет, Люба, не убьют.
Ефимыч выпрямился, поцеловал дочь в щеку и вышел.
Из комнаты донеслось первое неровное пение, грустное, протяжное – каким провожают в последний путь всех невинно убиенных. А потом он закрыл входную дверь, и стало тихо.
Ночь подобралась незаметно, а вместе с ней подъехал к дому черный автомобиль с тонированными стеклами.