Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скажи мне, — спросил он, — ты сожалеешь о том, что произошло?
— Сожалею? Нет, Копл. О чем мне сожалеть? То, что я имею здесь, жизнью не назовешь. Да и все дети на моей стороне — кроме Аарона, конечно. На днях Мирл сказал мне: «Мамуся, ты всегда одна». Маша тоже знает, как мне нелегко, но никогда не скажет ни слова. Злателе податлива, как шелк. Строит из себя младенца, но все понимает. Скажи, как мне быть, Копл? Зачем ты мне позвонил? Ты скучал без меня?
— Да, Лея.
— Мне хотелось, чтобы мы встретились наедине. Потому я тебя сюда и позвала. Подожди, пойду принесу чаю.
Она встала. Ее колено коснулось его ноги, полы халата разошлись, и Копл увидел ее длинную полную ногу. Он вскочил, подошел к пюпитру и раскрыл Талмуд. В том были вложены нить от талиса и рыжий волос. Возможно, из бороды Мойше-Габриэла. Коплом овладела робость. «Он — раввин, а она — его жена, — подумал он. — Она — дочь Мешулама Муската, а я, Копл, — всего лишь приказчик». Когда дверь открылась и Лея вошла с подносом, на котором были чайник, пирожные и лимон, Копл испытал мучительное желание упасть к ее ногам, поцеловать, как это делали актеры в польских театрах, край ее пеньюара. Он подошел и обнял ее за талию. Поднос в Леиных руках задрожал.
— Копл, что ты? Ошпаришься!
— Лея, ты должна принадлежать мне, — дрожащим голосом проговорил Копл. — Я люблю тебя. Люблю с того самого дня, как ты пришла в контору и твой отец назвал тебя шиксой.
Она поставила поднос на стол. Копл обнял ее и поцеловал. Он ощутил вкус полных, полураскрытых, жадных губ; на щеках пламенел стыдливый девичий румянец, глаза сделались еще больше, из голубых — темно-синими. Копл покосился на кушетку, однако Лея высвободилась из его объятий:
— Нет, Копл. Даст Бог, мы поженимся. Тогда и наверстаем.
Когда Копл вышел от Леи, дождь уже кончился, опустился туман, тротуары были еще мокрыми и блестели в тусклом свете уличных фонарей. Он взглянул на часы. Без четверти одиннадцать. «Черт с ней, с этой Голдсобер, — подумалось ему. — Только ее мне сейчас не хватало». Но ехать домой не хотелось. Он был слишком возбужден. И все же чего-то ему не хватало. «Почему я колеблюсь? — раздумывал он. — Все с ней будет в порядке. Я позабочусь, чтобы она ни в чем не нуждалась. Ну а насчет Бога я уж точно беспокоиться не стану. И потом, кто сказал, что Бог есть? Схвати человека за горло — и нет его».
И тут Копл вдруг сообразил, что ему нужно. Ему нужно кому-то рассказать обо всем, что сегодня было, нужно, чтобы кто-то его выслушал. И рассказать не так, как этот идиот Леон Коробейник, который лопочет невесть что о своих победах, а на свой манер, в беседе с каким-нибудь разумным парнем, за кружкой пива. Когда-то ведь и у него были друзья. Давид Крупник был его закадычным другом. В те дни можно было поговорить по душам с Исадором Оксенбургом, с Мотей Рыжим или с кем-то из родственников Мешулама Муската. С годами, однако, все изменилось. Крупник стал его врагом, хотя и скрывал это. У Моти Рыжего была жена, которая водила его за нос, и холостяцкие сплетни больше его не интересовали. Исадор Оксенбург спился. Копл остановился и прислушался: вдали глухо урчала канонада. Нет, старые времена никогда не вернутся. Перед его глазами прошло целое поколение.
Копл сел в трамвай, вернулся на Прагу и сошел на Млинарской. Он решил не поворачивать на Малую, а идти прямо домой. И тем не менее Малая чем-то его к себе притягивала. Ложиться спать было еще рано. Ворота во двор, где жили Оксенбурги, были на запоре, но дворник сразу же их отпер, за что получил щедрые чаевые. Копл поднял голову — в окнах мадам Голдсобер еще горел свет. Он поднялся по лестнице и тихонько постучал.
— Кто там? — послышался шепот за дверью.
— Я.
Дверь открылась. Мадам Голдсобер была в розовом халате и красных шлепанцах. Волосы были распущены, лицо напудрено, глаза подведены. Копл ощутил нежный аромат пахнущих гвоздикой духов. Она взяла его за руки и втянула внутрь. И тихонько хихикнула: «Вот это мужчина!»
1
Ровно в одиннадцать часов вечера поезд тронулся. По перрону, вслед за вагоном, махая рукой, бежала Дина, сестра Асы-Гешла. Половина ее лица была освещена огнями пробегавших мимо вагонов, половина оставалась в тени. Аделе стояла, как вкопанная, и махала носовым платком. В нескольких шагах от нее находились Роза-Фруметл и мать Асы-Гешла. Поезд катился вдоль тускло освещенной платформы. Низко бегущие облака окрасились в какой-то причудливый красно-фиолетовый цвет. Аса-Гешл оторвался от окна, лишь когда поезд переехал через мост. В слабом свете мерцающей свечи, одной на весь вагон, мелькали лица солдат и гражданских лиц, мужчин и женщин. Несколько евреев держались кучно. Все места были заняты. Аса-Гешл поставил саквояж на грязный, усыпанный опилками пол и сел на него. В вагоне пахло дешевым табаком. С полей сквозь щели в окнах дул холодный ветер.
Одни пассажиры уже готовились ко сну, другие разговаривали и курили. По вагону, проверяя билеты, прошел проводник. Он опускал красно-белый фонарь и заглядывал под лавки — не прячутся ли там безбилетные. Вошел жандарм — проверка документов. Вперился в метрику Асы-Гешла, долго ее изучал. На остановке в Отвоцке кто-то из пассажиров принес кипятку. Аса-Гешл достал сверток, который дала ему с собой Адаса. Пирожки, шоколад, варенье. Волна нежных чувств к Адасе захлестнула его. Он провел с ней прошлую ночь, но теперь ему казалось, что это было очень давно. Прошедший день, как никакой другой, полон был событий: сначала они с Адасой бродили по улицам, потом пошли в гостиницу. Предрассветное прощанье, визит к матери — Дина, дед, бабушка, дядья и тетки, двоюродные братья и сестры. Дина была на сносях. Недавно объявился наконец ее муж, Менаше-Довид, он опять был по русскую сторону границы.
С каждой минутой, с каждой секундой он становился от них все дальше и дальше. Мчался поезд, за окном пролетала ночь. Из темноты поднимались и вновь куда-то проваливались дома. Танцевали деревья. Фары паровоза выхватили из темноты пугало. На фоне свинцового неба фигура в лохмотьях, в соломенной шляпе набекрень и в забрызганном грязью пальто приобретала какой-то демонический вид.
Аса-Гешл закрыл глаза, но заснуть не мог. Какой-то русский солдат что-то пробурчал про то, что все евреи до одного — шпионы, и стал рассказывать длинную историю про раввина, который припрятал под талис русские военные карты и передал их немцам. Русские схватили его и повесили. Поляк в который уж раз рассказывал, как рекруты совершили убийство в его родной деревне. Евреи говорили между собой вполголоса. В Ивангороде поезд простоял несколько часов. Солдаты вышли выпить чаю. Какой-то молодой еврей со светлой бородой, в поношенном и залатанном пальто загружал в поезд мешки. Свеча в вагоне догорела и погасла, но проводник ее не заменил. Какой-то солдат лапал польскую девушку, и та истошно визжала: «Убери руки!»
К Люблину поезд подошел, когда уже светало. Над крестьянскими избами на окраине города поднимался дым. Небо прояснилось, лужи на идущих вдоль полей серых дорогах посинели. Над кучами отбросов вился пар, как будто где-то в глубине горит сама земля. На крошечной полянке одиноко стояла, подняв голову и с предутренней грустью взирая перед собой, корова.