Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, ето так, ето конешно! Спиря со зла изрек! Дак у его, вишь, литвины сына увели!
– У меня двое сынов померло! – перебила, уродуя губы, Наталья. – И ладо мой, невесть ищо, придет ли… Дак без того, без обороны, и вовсе загибнем!
– Ваши ти умны головы! – вновь и вновь прошали ее, напирая, мужики. – Пошто было Михайлу имать?! Ему ведь даже не князь, а сам владыко опас давал!
– А уж коли б порешили – да и тово! С концами! – выкрикнул из толпы тот, молодой. Но старики враз закачали головами:
– Куды! Грех! Слово ить дадено! Владыкою! На кресте, поди, присягал, с иконой, тово?
– Ладно! – молвил другой, высокий, рыжебородый, что недавно лишь вступил в избу и теперь стоял, почти касаясь головою черных потолочин наката. – Отпустили, грех произошел, утек Михайло-князь в Литву, думать-то надо было головой али коим иным местом? Покойный Семен Иваныч, царство ему небесное, Ольгирда тово век умел в страсе держать! Ходили мы с им и к литовскому рубежу! Русской силы было – што черна ворона нагнано! До мора до ентово ищо! А нонешний князь? Али владыко? Тот-то, Митрий, положим, молод, а уж владыке-то сором! Сам никак в литовском нятьи сидел!
– Ну и воеводы с има! – подхватили, загомонив, мужики.
– И Василь Василич! – вновь выкрикнул молодой.
– Стратилат!
– В Бога-душу-мать!
– Отсиделись за каменной стеной, а нам тут…
– Взялси за гуж, не стони, што не дюж!
Едва утишила на сей раз Наталья разбушевавшееся самозванное мужицкое вече.
Уже когда сказано, и не по разу, было все, что скопилось, накипело в душе, уже когда хозяйка, сметя наконец, что резни не будет, начала подавать на стол отвычную для Натальи еду – пряженцы, саломат, варенец, разложила, скупо нарезав, куски хлеба, когда разлила в большие глиняные мисы жирно дымящие щи и отмякшие, отошедшие от страха Натальины спутники с облегченною благодарностью, едва перекрестя лбы, взялись за ложки, беседа продолжалась, хоть и все о том же, но уже без угроз и обещаний откачнуть к Твери.
– Матушка боярыня, самим забедно! Княжесьво большое, хорошее. И при князь Иване Данилыче, и при Семене Иваныче никоторой пакости не видели от Литвы! Що тако?!
Наталья объясняла вновь и вновь, сама в душе плохо веря и не понимая, как могли столь обмишулиться воеводы, как и почему сам Василь Василич не вызнал загодя о литовской грозе, почто владыка Алексий не сумел догадать, раз уж действительно выпустили из рук Михайлу Лексаныча… Здешние мужики глядели в корень, и объяснить им что-то было очень трудно. Помогло, и то не враз и не вдруг, что у самой Натальи совершилась беда еще горшая, что и она умирала и хоронилась в лесной чаще, что и ее хозяин, заступа и оборона, погиб, пропал ли, в полон ли уведен при той литовской беде.
К вечеру мужики, нехотя и не враз, начали, покряхтывая, собирать семенное зерно. Хлеб, впрочем, у раменских был. Первые, загодя, сумели зарыть в потайные ямы рожь и лопоть и отогнать скот в непроходную дебрь, огородясь засеками, куда литва, и ведая то, все едино не добралась бы. И лишь некоторые, грехом воротясь за мелкою надобью в родные избы, угодили в лапы набежавшей с наворопа литвы. Даже и сено тут, частью, не было пожжено, и потому, пожалясь и поспорив досыти, раменские владычень корм обещали собрать полностью.
Этою ночью, лежа на лавке в чужой избе, Наталья тихо приходила в отчаянье, впервые понимая, от скольких бед и трудов оберегал ее Никита, и с молчаливыми слезами каяла, что когда-то недовольничала про себя, встречая его злобного, хмурого, большею частью после поездок к тем же раменским мужикам, и теперь с глухою болью поминала, как входил, как шваркал и швырял сряду, кидал плеть в угол, и готова была – вошел бы тот, прежний, грязный и гневный, – руки ему целовать, ноги омыть слезами… «Ники-и-и-тушка!» – кабы одна была в избе, в голос завыла бы в тоске последнего и вековечного бабьего одиночества своего.
Мысли шли, засыпая, прерывистою неровною чередой, и, уже успокаиваясь, Наталья вновь, вспомнив давешний Ванюшкин порыв, горячо и благодарно заплакала. Все же у нее остался сын, его сын, вот этот! И ради него, ради будущего Никиты Федорова, она станет вновь и опять собирать дани, спорить с мужиками, пробираться сквозь тьму и холод из одной ограбленной деревни в другую, спать по случайным починкам, в дымном простудном тепле убогих изб, собирать рожь, говядину, портна и шерсть, создавая основание той пирамиды власти, на вершине которой бояре, недосягаемый днесь Василь Василич Вельяминов, князь и выше всех митрополит Алексий, который, конечно же, не уступил и не уступит ни тверичам, ни Ольгерду и коему для дальних его замыслов надобно собираемое ею тут, с трудами и насилием, обилие… «Ники-ту-шка!» – позвала она шепотом, почти про себя, проваливаясь наконец в желанный и чаемый сон.
Изба храпела разнообразными заливистыми свистами, ворочались телята в запечье. Тут, как и в иных порушенных деревнях, в каждую клеть набивалось по три-четыре семьи. С шорохом и вознею бегали и суетились тараканы, доедая случайные остатки человечьей трапезы, пахло дымом и смрадом нечистых человечьих тел, кусали блохи, и было уже все равно. Подумалось лениво, что, воротясь, надо будет тотчас выжарить вшей из платья. Сон навалил наконец, чумной и тяжелый, и снова на нее шел медведем мужик с ослопом, страшновато посверкивая белыми от ярости глазами, вновь гнали скот и, распахиваясь в промороженную бездонную чернь ночи, текло, медленно поворачиваясь над головою, ночное небо, полное голубых сверкающих звезд.
Наверно, ежели бы Наталья знала наперед, как это все будет бесконечно трудно: доставать лошадей, сани, упряжь, строжить и уговаривать за разом раз (и не вздынешь саблю, как, верно, не раз деял Никита, – да и не перед этими жалкими глазами, пепелищами деревень, трясущимися бабами с дитями во вшах и в жару, не перед ними саблю здымать!), верно, ежели б знала зараз, заранее, – отступилась, ушла, уехала туда, в свое Островое, говорят, непорушенное, уцелевшее, вести о чем рачением Станяты-Леонтия доползли до ихнего разоренного гнезда. Туда бы, туда бы и уехала, бросив все, есть говядину и свой, свежеиспеченный, вкусный, что пряник, хлеб, а не сухари и волокнистую старую репу… Кабы знала-ведала всю немыслимую трудноту взваленного на себя подвига! Но уже взявшись и поминая Никиту, не могла отступить. И бабьим упорством, отреченною волей своею перемогла, сумела, хоть и смертно устав за те три недели, что объезжала Никитину волостку, в которые и распоряжала, и умаливала, и лечила скот и детей, и оделяла лопотью, и ободряла, и срамила, и, паче всего, собирала, выбивала, вымучивала из крестьян владычный корм.
Уже воротясь наконец, обмороженные, обветренные, они сидели отвычно в родном терему, и Услюмов отрок с дочерью и дворовою девкою, перемывшие избу, отскоблившие добела стены и лавки, опрятно подавали еду, во все глаза взирая то на мать, то на повзрослевшего разом брата, то на старосту, что тоже сидел на равных рядом с госпожею за, почитай, праздничным столом. Когда сидели и ели, и говорили, воспоминая, и староста похвалил Ванюшкину дерзость, – многое, от чего ужас был, теперь поминалось со смехом, и Наталья отмякала душой, – Ваня вдруг, уронив ложку, круто вышел, выбежал из-за стола. Наталья глянула недоуменно: вроде бы похвалили сына, напомня, как кинулся в Раменском впереймы? Любава, получивши Натальин разрешающий полувзгляд, побежала за Ванюшкою.