Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Линда несколько обеспокоенно посмотрела на Циммера. Циммер, ничуть, казалось, не удивившийся, сказал:
— Хорошо. Он выбрал интересное время. Для «Иерусалимского синдрома».
— Я просто подумал, что вы захотите это знать.
— Мы знали, — сказал Циммер. — Да, Линда?
— Да, — неопределенно ответила та. — Полагаю, знали.
На другой день Пинхас Оберман, сидя в кафе «Атара», поднял глаза от кофе и увидел, что над ним стоит Линда Эриксен. Хотя он сидел за своим привычным столиком, она казалась удивленной, что встретила его здесь, и вела себя соответственно.
— Линда, дорогая! Присаживайся, пожалуйста.
Пинхас сделал знак официанту, который подошел не сразу. Наконец, когда любопытство, вызванное присутствием молодой иностранки за столиком Обермана, пересилило задумчивость, официант удостоил их своим вниманием и спросил, чего они желают. Линда заказала café au lait[335].
— Я так понимаю, — сказала Линда, — что ты и Кристофер Лукас пишете что-то такое о, как вы это называете, иерусалимском синдроме.
— Книгу. К сожалению, мы не можем претендовать на изобретение этого термина.
— Должна тебя спросить, не фигурируем ли мы с мужем в этой книге?
— Мы никого не называем по имени.
— Но многих людей можно будет легко узнать.
— Те, кто знаком с предметом или находится в теме, могут кого-то узнать.
— Мне это представляется вторжением в частную жизнь. Это может пагубно сказаться на чьей-нибудь карьере.
— Нет, — сказал Пинхас Оберман.
— Что значит — нет? Конечно да.
— Беспокоиться не о чем, люди, знающие кого-то, прочтут о том, что им и без того известно. Не знающие — прочтут лишь историю болезни.
— Да ладно тебе. Тут все друг друга знают. Особенно те, кто в теме.
— Не понимаю, — сказал Оберман, — чем эта книга отличается от выходящих во всем мире других таких же, описывающих иные заболевания на примере конкретных людей.
— Я хорошо знаю тебя, — сказала она. — Слишком хорошо, чтобы поддаться на твои ораторские уловки.
— Какие еще ораторские уловки?
— Ладно, Пинхас, я слушаю.
— Ни твой муж, ни твои любовники не будут выставлены неприглядно. Ни ты сама. Так что не волнуйся.
— Почему-то твои заверения меня не слишком убеждают.
— Ради меня ты ушла от Эриксена. Думаешь, я унижусь до мести?
— Честно говоря, ты настолько странный человек, что я бы не удивилась.
— Линда, не волнуйся. Книга тебе понравится. Она будет напоминать тебе о бурной молодости. О твоих похождениях.
— Ты самый большой циник, какого я встречала.
— Ты достаточно хорошо меня знаешь, чтобы понимать: никакой я не циник. Может, думаешь, что я не любил тебя?
Линда помешала кофе.
— Я до сих пор отношусь к тебе с нежностью, Пинхас. Конечно, теперь я живу с Янушем. Но мы же не враги, нет?
— Враги? Не знаю. Я не пишу очернительских книг. Ты не найдешь там ни насмешек, ни нападок.
— Но ты больше не любишь меня?
Оберман взглянул на нее. Она смотрела на него с терпеливой улыбкой, словно ожидая подтверждения своей общепризнанной привлекательности.
— Нет. Не люблю.
Она натянуто улыбнулась:
— Не любишь? А что тогда?
— Не люблю, — сказал Оберман.
— Послушай, Пинхас. Я не собираюсь причинять тебе никаких неприятностей. Но Януш человек горячий. Он немолод, но очень силен. Советую поостеречься.
— Тебя интересует, что мне известно, — так, да?
— Мне бы не хотелось, чтобы у тебя и твоего друга были неприятности.
— Если бы не знал, что ты так любила меня, Линди, я бы, пожалуй, назвал этот твой неожиданный визит попыткой меня запугать.
Линда неприятно рассмеялась:
— Запугать? Запугать! Ты неподражаем.
— О чем мы не должны упоминать? Что мы должны утаивать? — спросил Оберман. — Что в Галилейском Доме окопались мошенники? Что они заодно с моледетами[336]и даже хуже? В любом случае какое до этого дело Янушу? Или тебе?
— Может, мы считаем, что ты предаешь то, что защищает наша страна. И эта книга, которую ты пишешь с тем человеком, — часть твоего предательства.
— А может, я считаю, что страна защищает мое право сидеть и пить кофе без того, чтобы религиозные фанатики стояли у меня над душой. Как люди в других странах, таких же как эта, где и религия существует, и личные свободы гарантированы.
— Свободы! — презрительно сказала она.
— Одну вещь Израиль должен мне гарантировать: чтобы мне не нужно было спорить о теологии со шведами. Особенно с такими, кто из штата Висконсин. Да еще сразу после полудня. Кстати, ты знала о том, что Владимир Жаботинский переводил на иврит Эдгара По? «Колодец и маятник»? А знаешь, как на иврите будет «nevermore»?
— Если прекратишь изображать умника, Пинхас, мы могли бы рассказать тебе и твоему другу историю, которая будет ударом для врагов этой страны. Никакой религии, уверяю. В этой истории замешаны ООН, неправительственные организации, контрабанда оружия и наркотиков. История о том, как эти организации помогают террористам и сваливают все на Израиль.
— Если никакой религии, — сказал Оберман, — мы не сможем воспользоваться твоей историей. Чего ты боишься? Почему угрожаешь мне?
— Это не угроза, — ответила Линда сквозь стиснутые зубы.
— Тогда что? Поклон? Привет?
— Прощай, Пинхас!
Проснувшись, Лукас увидел маленькую девочку, стоявшую в освещенной свечами часовне, куда он забрел, чтобы поспать. Волосы у нее были цвета меда. Белая кожа покраснела, как от холода. У нее были сияющие голубые глаза и тонкий острый нос, кончик которого покраснел. Она производила впечатление эльфа, отнюдь не неприятное.
— Это ты зажгла все эти свечи? — сонно спросил Лукас.
— Я, — прошептала та. — Красиво?
— Очень, — сказал Лукас, садясь прямо. — О, как много ты их зажгла!
В крохотной часовне пылало больше полусотни свечей. Дым поднимался к неровному желтоватому потолку. Вой пароочистного аппарата, который он слышал и во сне, кажется, стих.
— Тут однажды был огонь, — сказала девочка. — Много людей умерло. Они стояли все вместе.