Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Клемент, кстати, не мог бы ты взглянуть на эту цитату?
Беллами переписал стихи Данте из письма отца Дамьена.
— Это Данте, «Чистилище», Вергилий прощается с Данте.
— Да, верно, но как это переводится?
— Неужели ты не знаешь?
— Нет, я не понимаю по-итальянски, не всем же быть полиглотами!
Клемент дал ему традиционный перевод:
Отныне уст я больше не открою;
Свободен, прям и здрав твой дух; во всем
Судья ты сам; я над самим тобою
Тебя венчаю митрой и венцом[66].
После ухода Беллами Клемент вновь уселся на кожаный диванчик перед электрокамином, вытянув обутые в тапочки ноги на казахский коврик. Размышляя о предстоящей пятнице, он удивлялся тому, как четыре разумных человека могли придумать нечто столь безумное. Как вообще зародилась эта странная идея, как она доросла до того, что стала казаться неизбежной? Питер высказал ее Беллами, полагая, что это поможет ему восстановить утраченные воспоминания. Идея была довольно идиотской, но правдоподобной. Можно понять и то, что все они любезно согласились помочь Миру устроить такую шоковую терапию. Кроме того, Беллами также увлекла возможность более возвышенного озарения, изменения духовного настроя Питера, которое, вероятно, в расширенном понимании Беллами преображалось в чудотворное восстановление согласия и в примирение, даже в вероятное вмешательство ангельских сил. Разумеется, им следовало учитывать, что Питер был пусть даже и отошедшим от дел, но психоаналитиком. Следовал ли он учению Юнга? Почему им не пришло в голову спросить его об этом? Почему они не проявили к нему более глубокого интереса, не расспросили подробно о его прежней жизни и работе? Возможно, потому, что он вошел в их жизнь обвинителем, перед которым они обречены быть виновными… и действительно, разве не испытывают они чувство вины? Конечно, исключая Лукаса. Но неужели Лукас действительно не чувствует себя виноватым? Клементу не хотелось думать о проявлении Лукасом такой феноменальной бесчувственности. Каковы же тогда мотивы Лукаса? Зачем в качестве дополнительной aide-mémoire[67]для восстановления памяти противника он предложил Клементу вновь притащить туда бейсбольную биту? Не произойдет ли трагедии, если Клемент передаст ее Питеру? Разве Клемент не сказал Беллами, что это воспроизведение может и должно быть театрализованным представлением? Клементу отчаянно хотелось избавиться от этого оружия до повторной встречи, но он решил, что было бы слишком рискованно выбросить столь важный предмет, столь важную улику. В любом случае, Клемент мог навлечь на себя гнев Лукаса, узнавшего о потере доверенной ему «игрушки». И все же их затея — полнейшее безумие! Что на самом деле задумал Питер, почему он не разыграл пока свой главный козырь, почему не обратился в законный суд, возможно, взывая к реституции и справедливости? Он всего лишь забавляется и мучает Лукаса перед тем, как отдать его в руки закона? Другой фактор в этом запутанном смысловом поле представляли «клифтонские дамы». Возможно, Питера интересуют именно они… и он считает их своим выкупом, вознаграждением, триумфальным призом… считает их своими заложницами. Он представился им в таком трогательном виде, сирота, лишенный семьи, робкий и одинокий. И к тому же богатый.
«Я считаю его богатым, — подумал Клемент, — Мы все проглотили и эту приманку!»
Тут память Клемента, не имевшая никаких провалов, подкинула ему образ Питера, танцующего с Алеф на вечеринке. Потом он подумал о Луизе, о той ошеломляющей неприязни, что возникла между ними в ходе последней встречи, они вдруг будто оцепенели и стали косноязычными, словно их разделил какой-то магический щит. От этого воспоминания волосы у него встали дыбом.
«Какая ужасная метафора, — подумал Клемент, — будто язык деревенеет, скованный тайными силами».
От этой мысли его собственный язык невольно съежился во рту.
«Я теряю свое влияние, я теряю влияние на них, а все по вине Лука, — размышлял Клемент, — Он погубил наши души и осквернил нашу невинность. Он околдовал нас. Почему я такой покорный? Почему участвую во всем этом фарсе, играя роль его помощника, защищая его не имеющую оправдания позицию, противостою праведной позиции потерпевшего, который спас мою жизнь? Неужели меня действительно преследует какое-то давнее чувство вины, связанное с той жестокостью, с которой — по мнению Лукаса — я относился к нему в детстве? Мог ли я быть жестоким? Но в детстве я восхищался ими преклонялся перед ним, уважал его, считал Лукаса замечательным и изумительным, он такой и есть — замечательный и изумительный. По-моему, я любил его, наверное, я люблю его до сих пор. И теперь я веду Лукаса к ловушке, где он позволит сделать с собой все, что угодно, спокойно разрешит Питеру убить себя, он совершенно не ценит свою жизнь. Или, возможно, жертвой стану я. В конце концов, как сказал Лукас, во всем виноват именно я».
В четверг утром Сефтон, стоя на улице перед домом Лукаса, вновь посмотрела на часы, стрелки которых невероятно медленно двигались от девяти сорока к десяти часам. Теперь, когда до условленного срока осталось чуть больше минуты, она приблизилась к дому и, терпеливо выждав перед дверью оставшиеся секунды, нажала кнопку звонка. Последовали долгие мгновения тишины. Наконец Лукас открыл дверь.
— А-а, Сефтон, доброе утро, — с улыбкой произнес он и удалился, предоставив ей возможность самой закрыть дверь и проследовать за ним в гостиную.
Большими шагами она быстро догнала его. В их предыдущие встречи Лукас сидел за своим письменным столом, а Сефтон всегда садилась в непосредственной близости напротив него на стул, поставленный для нее примерно в середине комнаты. Сегодняшнее положение этого стула, расположенного чуть дальше от стола, слегка умерило волнение Сефтон. Чаще всего она дожидалась, пока Лукас займет свое место. Теперь, однако, продолжая стоять, он жестом предложил ей сесть. Она сняла куртку и положила ее на пол. В комнате царил обычный полумрак, поскольку Лукас предпочитал держать шторы полузакрытыми. На столе горела зеленая лампа. Сефтон села, скромно сложив руки. Сердце ее колотилось.
Сефтон, привыкшая скрывать свои чувства, никому не признавалась в исключительной привязанности к Лукасу. Насколько он осознавал ее привязанность или какие чувства испытывал по этому поводу, сама она даже не задумывалась, это ее не касалось. Прошло уже больше года с тех пор, как Сефтон закончила школу, с той самой поры и до фатальной встречи Лукаса с Питером Миром девушка регулярно — и даже порой не сообщая дома — ходила на консультации к Лукасу. Такие занятия, начавшиеся по предложению самого Лукаса, могли, конечно, прерваться в любой момент. После «того злосчастного дня» и последующего исчезновения Лукаса Сефтон пришла к выводу, что ее консультации закончились. Она не ожидала или не позволяла себе надеяться на сегодняшнее приглашение. Конечно, она боялась Лукаса, что, в общем, считалось вполне понятным. На самом деле обитатели Клифтона и их знакомые предсказывали, что Сефтон просто не выдержит общения с таким педагогом! Лукас, безусловно, бывал грубым и жестоким и, не задумываясь, мог обидеть человека. Но Сефтон, с ее воинственной храбростью и живым умом, мгновенно поняла, какое бесценное сокровище оказалось в ее распоряжении. Лукас был не только хорошим и строгим учителем, он был великим ученым. С детства ей твердили, что Лукас ужасно умный и эрудированный человек, но дети придают мало значения словам взрослых. И вот, придя к нему из соответствующей сферы школьного общения с ее всецело достойными преподавателями истории и классических языков, она почувствовала себя как праздный турист, наткнувшийся на громадную скалу. Ее потрясли осознанные ею высоты, хотя их вершины еще скрывались в туманной дымке. На их фоне она выглядела очень бледно. Но в то же время в ней пробудилась новая сила и совершенно новая оценка всех школьных познаний и достижений. И эта новая сила имела отношение не к честолюбию, а к любви. Любовь эта связывалась с более взыскательным и чистым, более вдохновляющим ощущением истины. Ее любовь к Лукасу — поскольку, конечно, она прониклась к нему нежной привязанностью — была тайной, раболепной, но совершенно независимой. Сефтон пылала к нему глубокой, благоговейной страстью. Если бы ей разрешили, она внимала бы Лукасу, стоя на коленях в почтительном поклоне.