Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– То есть?
– Я никогда не познакомился бы с твоей матерью.
– Вот как? И как же ты с ней познакомился?
Мне не терпелось услышать его версию. Версию матери я знала.
– Я был разбит, уничтожен. Ночевал где придется, шлялся по злачным местам. Одно время хотел просто умереть… Твоя мать спасла меня.
– Где вы встретились?
– В ее коммуне. Мы завалились туда с приятелем, совершенно случайно. Я ночевал у него некоторое время, пока его не попросили с квартиры. И вот мы заявились к твоей матери… Ну, пили, болтали о том о сем, а потом она сказала мне, что у них есть свободный матрас и если я хочу, то могу ненадолго зависнуть… До сих пор не понимаю, что ей был за резон… Быть может, она почувствовала во мне родственную душу, потому что положила на свою семью, как я на свою. Все они в коммуне были такие – буржуа с наци-папашами. И ни одного пролетария.
Таня
Когда в январе 1975 года Винченцо впервые увидел Таню, у нее были черные волосы до плеч и черный пуловер в обтяжку, под которым никакого лифчика. Она сидела за большим деревянным столом и стучала на печатной машинке. Рядом с машинкой валялась скомканная пачка сигарет «Рут-Хэндле».
В воздухе висел табачный дым. Было холодно – захваченное коммуной помещение не отапливалось. Стекла выбиты, окна завешены транспарантами. На полу лежали матрасы. На ободранных обоях лозунг: «Сегодняшние свиньи – завтрашние котлеты». Из раздолбанных колонок гремел рок – Рио Райзер[135].
За столом сидели шесть человек, все в пальто или объемных шерстяных свитерах. И все как один старше Винченцо.
Он разглядывал их, прислонясь к стене. Он уже не помнил, кто из них привел его сюда. На него не обращали никакого внимания, и это было прекрасно. Винченцо сильно исхудал и истрепался, бродяжничая. Взгляни он тогда в зеркало, что случалось с ним крайне редко, наверняка испугался бы собственного голодного взгляда.
Но дух его был не сломлен. Окончательно порвав с семьей, он вдруг ощутил настоятельную потребность быть в гуще событий. Быть может, именно поэтому его и потянуло в эту коммуну и к Тане. Сытые бюргеры за этими стенами были ходячими мертвецами. Не то что сидящие здесь за столом, у этих глаза так и горели.
Это от Тани Винченцо впервые услышал выражение «городская герилья»[136]. И оно сразу ему понравилось, как и сама Таня. Она занималась своим делом – и тем была полной противоположностью матери Винченцо, которая так и промечтала об этом всю жизнь.
Его потянуло к Тане, не знавшей компромиссов, не терпевшей лжи. В свои двадцать четыре года она успела стать магистром политологии. Она занималась журналистикой – писала для подпольных изданий левых радикалов. Таня блестяще вела дискуссии с любыми оппонентами, независимо от пола и образования, всегда находила самые убедительные аргументы. Поверхностный обзор проблемы – это было не про нее. Она во всем докапывалась до сути и на все имела свою точку зрения.
Она была импульсивна, но руководствовалась не эмоциями, а принципами. И общественно-политическая жизнь Германии, до сих пор практически не попадавшая в поле зрения Винченцо, вдруг предстала перед ним ясной и четкой картиной, в которой нашлось место всему, в том числе и его проблемам.
– Индивидуум, – говорила Таня, не переставая печатать, – сводит слабость своей общественной позиции к собственной недееспособности. Система существует благодаря нашему страху перед нашими возможностями. Перед тем, кем мы могли бы стать, но не стали.
И далее, почти с религиозным благоговением, цитировала кого-нибудь из классиков теории революции.
Это мы, восставшие из войны всех против всех, конкуренции каждого с каждым, из системы, где закон – это страх, где СМИ промывают мозги, из мира потребления и тотальной порки, маскируемой идеологией ненасилия. Это мы, воскресшие от депрессий, болезней, классового неравенства, нескончаемых унижений и эксплуатации человека человеком. Это мы, осознавшие необходимость освобождения и участия в антиимпериалистической войне, понявшие, что с крушением системы мы не потеряем ничего, зато обретем – в вооруженной борьбе – всеобщую свободу, жизнь и человеческое достоинство.
Этот текст написала в тюрьме Ульрика Майнхоф, которую называли террористкой и которую Винченцо знал по черно-белой фотографии в рубрике «Разыскиваются». Вырезку из газеты Джованни как-то повесил в лавке, желая продемонстрировать свою лояльность властям.
Эти слова поразили Винченцо в самое сердце. Возможно, тем, что предлагали новое «мы» ему, невольному одиночке, который мучительно стремился причислить себя хоть к какой-нибудь общности. Или, возможно, они давали точку опоры его праведному гневу и чувству потерянности, а также выход дремавшей в нем жажде истребления, грозившей в противном случае саморазрушением.
– «Сегодня мы знаем, что нельзя выступать безоружными против вооруженных господ, – читал очкастый тип рядом с Таней, вытряхивая сигарету из ее пачки. – Организованная сила – необходимость в классовой борьбе».
Если Таня блистала интеллектом, очкарик брал габаритами. Здоровенный, с вечно немытыми патлами и в потертой кожанке с лисьим воротником. Все его звали Олаф, но настоящего имени не знал никто, даже Таня. Он был из нелегалов, коммуна его поддерживала. Олаф положил на плечо Тане руку – неофициальная королевская пара подпольщиков.
В отличие от большинства остальных, отрицавших систему, но сторонившихся насилия как метода политической борьбы, Олаф был солдатом – одним из тех, о ком все говорили, но кого никто не видел. Не исключено, что он был из тех «теневых кардиналов», чьи фотографии не печатали в газетах, но кто знал о всех терактах заранее.
– Насколько серьезны ваши намерения перестроить общество?
Провокационный вопрос был вброшен в комнату. Присутствующие замялись.
– Идея правильная, – заметил наконец кто-то, – но убивать людей…
– Левые снова облажались, – едко ответил Олаф. – Вместо того чтобы воевать с полицейским государством, они колошматят друг друга! Сплошная критика товарищей, одна пустая болтовня! Ссыкуны высоколобые, вот кто вы такие!