Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Такой будет моя жизнь, — сказал я вполголоса и спрятал программку.
В понедельник после школы я пошел в библиотеку, взял трагедии Расина на французском языке и — на первый раз — аккуратно переписал в мой «Cahier» монолог Ипполита и «большую арию» Федры.
По нескольку раз прочитав цитаты из трагедии, я выучил тексты на память.
С тех пор как Мадам послала меня в кабинет за рукописью, она от урока к уроку стала относиться ко мне все благожелательней. Не только перестала меня игнорировать, как это происходило раньше, но в разговоре со мной отказалась от прежнего резкого и насмешливого тона; обращалась ко мне вежливо и — чаще, чем к остальным. Это обычно случалось, когда кто-нибудь не знал правильного ответа или делал ошибку. Тогда она поворачивалась ко мне и задавала вопрос: «Ну, и как это будет?» — будто я был главным судьей; или: «Это правильно?», а после того, как я выносил отрицательный вердикт, опять спрашивала: «А как правильно?» — Я отвечал, она одобрительно кивала: «Voila!» и возвращалась к моменту, когда произошла заминка.
Она относилась ко мне примерно так, как если бы я был первым учеником, который никогда не подведет и которого всем ставят в пример. Не могу сказать, чтобы эта роль меня как-то устраивала. И если я покорно терпел такую ситуацию, то лишь из-за особых и неожиданных знаков внимания, которыми я с ее стороны пользовался.
Она стала поручать мне писать на доске. Находила меня взглядом и говорила по-польски: «Иди, будешь мне помогать», после чего, когда я подходил, давала мне мел. Или со словами: «Будь так любезен» или «Очень тебя прошу» — заставляла меня читать какую-нибудь газетную статью. А когда все писали диктант или упражнения по спряжению глаголов, она, проходя по рядам, могла сказать мне вполголоса: «Ты можешь этого не делать». Даже ей случилось (хотя только однажды) назвать меня по имени и в уменьшительной форме.
Я никак не мог понять происшедшую с ней перемену. Что стало ее причиной? Что за ней скрывалось? Встречалась с Ежиком, который ей что-то рассказал? Или ее предупредили о скором визите французской комиссии и она решила меня к этому времени приласкать и приручить? А может, вообще нет никакой причины? Или единственная причина — это ее каприз? Желание поиграть со мной, позабавиться? Что бы ни скрывалось за этим, я решил, что лучшим ответом на ее «открытость» будет спокойствие и выжидательная политика. Говоря шахматным языком: «непринятая жертва» (как она в свое время не приняла мою).
«Пусть продолжает свою игру, — мысленно уговаривал я сам себя, — тогда прояснится, что она намеревается сделать и для чего. А пока — никаких авантюр. Строго следовать указаниям теории, чтобы не попасть в ловушку. Защита Каро-Кан. Ходы под диктовку. Позиция первого ученика? Пожалуйста, пусть будет так. Постоянный дежурный, выполняющий ее поручения? Не спорить, выполнять. Слышать время от времени чуть ли не кокетливые интонации, двусмысленно звучащие просьбы и обычные в школе распоряжения и, наконец, — невероятно! — свое имя в уменьшительной форме — и никоим образом, никак, не реагировать на это? Как ни тяжело, но придется. Жди! С каменным лицом. Пока не пробьет твой час. Кто знает, может, уже скоро — в кинотеатре „Скарб“ на Траугутта, на закрытом сеансе…»
Двадцать седьмое января. Пятница. Восьмой час вечера.
Это был день ее рождения, о чем я забыл и вспомнил, только уходя из дома, когда по радио передавали фрагмент из «Реквиема» Моцарта (точнее сказать — Dies irae). А в автобусе я еще кое-что сообразил. Подобно тому как, отправляясь «на Запад», во Французское посольство, я ехал, по примеру Колумба, в противоположную сторону света, так и теперь — во временном измерении, в последовательности дней недели — я опять как бы пятился, отступал. Открытие выставки Пикассо состоялось в воскресенье. «Федру» в Польском театре я смотрел в субботу. «Мужчину и женщину» буду смотреть в пятницу…
«Интересно, куда меня занесет этим обратным течением времени? — подумал он, усмехнувшись. — Может быть, таким способом я наверстаю упущенное, сокращу опоздание и увижу, наконец, те счастливые времена?»
На этот раз снаряжение секретного агента состояло кроме бинокля (с которым после наблюдений в театре он уже не расставался) из солнцезащитных очков, которые раньше почти никогда не носил, и старого номера «L'Humanite», который в случае необходимости послужил бы для маскировки. Кроме этого, он (секретный агент) располагал целым комплектом документов: от carte d'entrée, школьного удостоверения до карточки клуба «Маримонт», ну и — проездного билета. В левом кармане брюк лежала внушительная сумма денег — семьдесят пять злотых (три двадцатки в банкнотах и пятнадцать мелочью), а в правом — свежий носовой платок и две неизменные булавки.
Он вышел на углу Траугутта и Краковского Предместья, где находилось здание Философского факультета, а до войны гимназия Зигмунда Белопольского (в которой учился, в частности, Гомбрович[194]и прототип образа Тадзио из «Смерти в Венеции»[195]), и, миновав фасад костела Святого Креста, свернул в арку проходного двора Факультета классической филологии, по которому было удобнее, чем с улицы, выйти к кинотеатру.
На улице было сумрачно и тихо, а в небе стояла полная луна. В ее бледном свете некоторые уже темные окна призрачно поблескивали.
Он остановился, поднял руку и взглянул на часы. Без четверти восемь. — Прекрасно, — подумал он. Надел очки, достал из кармана газету и медленным шагом двинулся навстречу судьбе…
Перед кинотеатром, у входа и в вестибюле собралось уже много людей, и опять — как раньше в «Захенте» и в театре — бурлила оживленная жизнь: приветствия, жесты, позы, журчащий смех, французский язык; запах «Галоуза», «Житана», сигар, западных духов; эксцентричные уборы и элегантность. И опять много знакомых лиц. Мир театра и кино, дипломатический корпус, Академия художеств, романская филология.
Когда я переступил порог зрительного зала, она была уже там. Сидела в центре зала в обществе… Ежика.
«Ну и ну! Что-то новенькое», — подумал я, улыбнувшись, и сел в двух рядах позади них.
На ней был изящный пурпурно-бордовый жакет, а вокруг шеи — косынка с бело-голубыми узорами, ее шею и плечи частично закрывала темно-коричневая дубленка, перекинутая через спинку кресла. Ежик был в костюме; плащ держал на коленях.
Они разговаривали. Но выглядело это странно. Не смотрели друг на друга. А она к тому же беспокойно поглядывала по сторонам (как Солитер на торжественном заседании, посвященном гражданской войне в Испании).
Я развернул перед собой половинку «L'Humanite» и продолжал следить за ними, закрывшись газетой.