Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он навестил Фрорипа и стал прощаться с ним, не называя причины, по которой вновь покидает Эрфурт. Доктор Фрорип отнес решение Райзера за счет его мрачного настроения, стал убеждать его остаться и отпустил не прежде, чем тот пообещал повременить с уходом по крайней мере до завтрашнего утра.
Такое участие было Райзеру чрезвычайно лестно, но стоило ему остаться наедине, как его, словно злой демон, опять начала преследовать мысль, что он сделался обузой для окружающих. Не находя покоя, он стал бродить по пустынным окрестностям Эрфурта, вокруг картезианского монастыря, где всем сердцем желал бы теперь обрести надежное убежище, и с тоской глядел на его недвижные стены.
Так он блуждал по округе до вечера, но тут небо затянулось тучами и обрушился ливень, мгновенно промочивший его до нитки. Охватившая Райзера крупная дрожь лишь усиливала его внутреннюю тревогу, заставляя под проливным дождем кружить по опустевшим улицам вдоль старинных городских стен: сама мысль о возвращении в прежнее жилище казалась ему невыносимой.
Он поднялся по высокой лестнице к древнему собору и обвязал голову платком, надеясь хоть ненадолго спастись от дождя под стеной. Сначала от усталости на него навалилась какая-то отупляющая дремота, однако вскоре, разбуженный новым порывом ветра и дождя, он опять пустился кружить по улицам.
Под струями дождя, бившими в лицо, он вспомнил строку из Лира: to shut me out, in such a night as this! («Прогнать меня в такую ночь наружу!»[15]), и тут, погруженный в собственное отчаяние, принялся исполнять роль Лира, но вскоре позабыл о себе, растворившись в судьбе Лира, изгнанного родными дочерьми и призывающего стихии отомстить чудовищную обиду.
Сцена эта сначала его взбодрила, и некоторое время он с каким-то сладострастием даже упивался своим положением, но наконец и это чувство притупилось, его окружала лишь голая действительность, и, опомнившись, он презрительно расхохотался над самим собой.
В таком настроении он снова вернулся к старинному собору, который уже открылся, и в него при зажженных свечах стекались на заутреню хористы. Старинное готическое здание, мерцающие огоньки, их отражение в высоких окнах произвели волшебное впечатление на Райзера, опустившегося на скамью после целой ночи, проведенной в блужданиях. Он словно бы обрел приют от дождя, и все же здешнее пространство не было предназначено для живых. Скорее, сумрачный свод призывал к себе тех, что хотели бежать от жизни, и всякий, кто пережил ночь, подобную выпавшей Райзеру, с охотой откликался на этот зов. Сидя на скамье в храме, Райзер почувствовал себя перенесенным в область отрешенности и покоя, что доставило ему несказанное наслаждение, разом освободившее от всех горестей и скорбей и отвлекшее от воспоминаний прошлого. Райзер хлебнул летейской влаги и соскользнул в царство сладостной и безмятежной дремоты. При этом взгляд его неотрывно ловил бледное мерцание высоких окон, которое, как он чувствовал, и перенесло его в новый мир: он пробудился в торжественных спальных покоях и открыл глаза после кошмарного ночного сна.
Подобные минуты в жизни Райзера и вправду походили на горячечные сны, но они были частью его жизни и гнездились в его судьбе с самого детства. И разве не презрение к самому себе и не подавленное чувство собственного достоинства приводили его в подобные состояния? А само презрение к себе, не было ли оно вызвано постоянным давлением извне, в коем, правда, следует винить не столько людей, сколько случайные причины?
Когда окончательно рассвело, Райзер с успокоенным сердцем вышел из собора и встретил на улице своего друга Нерьеса. Юноша уже спешил на урок и, взглянув на Райзера, от неожиданности вздрогнул, настолько изнурила и обессилила того прошедшая ночь.
Нерьес не успокоился, покуда Райзер во всех подробностях не описал ему свои обстоятельства. Затем, дружески упрекнув Райзера, что тот перестал ему доверять, он привел его на старую квартиру, постарался представить его хозяевам совсем в другом свете и заплатил ничтожный долг своего друга.
Такое искреннее участие вновь укрепило в Райзере пошатнувшееся достоинство, он даже гордился своим другом и через него обрел уважение к себе.
Чтобы получить возможность уединения, он испросил себе закуток на чердаке дома, куда перенесли его постель и где, предоставленный самому себе, он не без приятности прожил две или три недели.
Он проводил время в чтении и изучении наук и в своем уединении чувствовал бы себя совершенно счастливым, не мучай его замысел поэмы о Творении, не раз ставившей его на порог отчаяния, когда он пытался выразить то, что вроде бы хорошо чувствовал, но слов найти не умел.
Больше всего мучений доставляло ему помещавшееся в начале поэмы описание хаоса, которое его болезненная фантазия была не прочь развернуть как можно шире, однако он не находил нужных слов для своих чудовищных и гротескных представлений.
Он воображал себе хаос как нечто обманчивое и мнимое, внезапно предстающее в виде сна и наваждения, как некий образ, куда более прекрасный, чем правдоподобный, и именно потому не могущий существовать сколько-нибудь долго.
Обманное солнце вставало на горизонте и возвещало наступление сверкающего дня. Под его неверными лучами бездонное болото покрывалось коростой, на которой расцветали цветы и пробивались источники, но вдруг в глубине поднимались прежде стесненные силы, мощный поток с ревом вырывался из бездны, тьма со всеми ее ужасами вылетала из своего укрытия и, поглотив новорожденный день, вновь погружала его в ужасную могилу. Всегда теснимые в самих себя, эти силы в ярости бились во все стороны, ища выхода, и роптали под невыносимым гнетом. Могучие валы вздымались и падали, стеная под порывами воющего ветра. В глубокой темнице клокотало пламя; и вздымающаяся земля, и скала, на ней утвержденная, со страшным грохотом снова обрушивались во всепоглощающую бездну.
Вот над какими ужасными образами билась фантазия Райзера, в то время как его собственная душа являла собою хаос, куда не пробивался луч бесстрастной мысли, где душевные силы теряли равновесие, сердце тонуло во тьме, действительность больше не вызывала вдохновения, а мечты и химеры казались милее порядка, истины и света.
Конечно, все эти переживания тоже коренились в идеализме, к которому он склонялся от природы и в котором утвердился благодаря философским системам, изученным в Ганновере. И на этом зыбком берегу он не находил места, где бы утвердить ногу. Смешанное со страхом чувство неудовлетворенности и внутреннее беспокойство преследовали его на каждом шагу.
Все это и гнало его из людского общества на чердаки и мансарды, где он еще мог проводить приятнейшие часы, предаваясь своим фантазиям, и это же внушало ему неодолимое влечение ко всему романтическому и театральному.
Как внутреннее, так и внешнее его состояние способствовало тому, что он снова с головой утонул в сфере идеального, поэтому неудивительно, что от первого же толчка его прежняя страсть снова разгорелась огнем и он опять стал лелеять мысли о театре, и была это не столько художественная, сколько жизненная потребность.