Шрифт:
Интервал:
Закладка:
...
«…Сегодня я встал в 5 часов утра и в 6 уже уехал в Мюнхен. В 14 часов я был там, но сделать ничего не смог. Из-под обломков нашей кладовой я извлек велосипед… От Восточного вокзала я направился через Людвигсбрюке к бирже. Этот путь в центр города проходит по руинам… Сводка командования сообщает, что дворцовый и королевский театры, Максимилианеум и т. д. разрушены. Но эти театры были уже так разбиты, что практически там уже нечего было разрушать, разве только что одни развалины. Горит Палата управления областного хозяйства, биржа сровнена с землей прямыми попаданиями, верхняя часть города горит, Регина пылает, Континенталь уже сгорел, отель Лейнфельер обвалился, от банковского дома Битциг чудесным образом уцелела одна стена. Не существует дом нунция, горит Центральная кредитная касса, горят Турецкие казармы… Исчезла Китайская башня, здания вблизи нее пылают, железная дорога до Пазинга взорвана… Все очень невесело и печально, особенно когда смотришь на людей, которым выпало это жестокое испытание. Множество домов видел я в пламени. Многие улицы непроходимы для машин, сквозь них можно пробираться только узкими тропинками. Во всех частях города и в окрестностях сброшено страшно много воздушных мин, и всюду разрушения огромны. Я не хочу больше смотреть, мне достаточно того, что я вижу там, где вынужден ходить.
Я настаиваю на том, чтобы мать уехала в Мелек. Я тогда буду вести бродяжническую или, лучше, цыганскую жизнь. Во всяком случае, как только дороги это позволят, я уеду на велосипеде. Я тебе уже так много писал обо всем этом, хотя изменить мы ничего не можем. Хватит. У нас разрешено только одно – молчать, а думать еще можно что хочешь. (По этой причине я, к сожалению, не мог ответить на твой вопрос о конце.) Но опять говорю тебе – сохраняй терпение и спокойствие и постарайся выйти живым из всего этого ужаса. Дорогой Лотар, много следовало бы еще написать и сказать, но оставим это и возьмем себя терпеливо в руки. Я буду делать свое дело, пока обстоятельства это позволяют, а ты делай то, что тебе поручено, и так будет правильно, потому что не в чем будет себя упрекнуть. Если я лично тоже повинен в беде и горе, то я сожалею об этом от всего сердца, даже в том случае, если я виноват только в том, что, как и все мы, не восстал против всего и позволил всему идти так, как оно шло и пришло.
Желаю тебе счастья на твоих далеких путях. Может, годы твои потекут не так тревожно, как они начались в первые десятилетия.
Твой отец».
Только в этом, в единственном письме горестность судьбы и вина слились.
Мне бы верную долю,
Городов бы не рушить,
Но зато и не ведать бы
Ни неволи, ни плена.
Эсхил. Агамемнон [11]
Польское население Познани с необычайной жизнестойкостью возрождает свой город, права и честь, вроде бы и не озираясь на цитадель. Хотя лихорадят слухи, будто подземными ходами немцы из крепости проникают в город, убивают того, кто попадает под руку, чтоб завладеть гражданской одеждой, и, переодевшись, растворяются на улицах с опасными диверсионными намерениями. Была версия и попроще: теми же подземными путями немцы появляются на улицах уже переодетыми и поляки их вылавливают и отводят в штаб. Возможно, все так и было. Но в наш штаб их не приводили.
Какое-то время я приходила ночевать в квартиру семьи Бужинских и успела подружиться с пани Викторией. Ее муж работал в депо, а она портниха. И дети, дочка и сын, все эти годы – «немецкое время» – не учились. Я удивилась: разве не было школ? Я даже записала потом наш разговор в тетради:
«Были немецкие школы для поляков. Но я совсем не хотела, чтобы дети учились немецкому языку.
– Но ведь кроме немецкого языка были другие предметы?
– О нет, пани! В этих школах поляков учили только немецкому языку и немного считать. Немцы говорили, что поляки должны быть рабочими и Knechte – слугами и потому образованные люди им ни к чему». Глухие, потерянные годы – «немецкое время».
Уж, кажется, знала, сама переводила немецкие приказы и рассуждения Гитлера о назначении поляков и русских. Но всякий раз брала оторопь, когда они обнаруживались в действии.
…Так спокойна, так нетронута была эта окраинная улица. Ни следа жестокого сражения, бегства, разора.
Последний состав на Берлин, увозивший бежавших немцев, отошел, когда в городе уже шли тяжелые бои. Все четыре квартиры в коттедже, где на первом этаже работала наша оперативная группа, пустовали. Их прежние хозяева – поляки не объявлялись. Живы ли? Переждав немного, отвели мне комнату на втором этаже, и я простилась с пани Викторией. Впервые за всю войну, да и, по правде сказать, за всю жизнь мне досталась, пусть на время, отдельная комната – небольшая, с софой, с эсэсовским мундиром на спинке стула, распахнутым пустым бюваром на столе и окурком сигареты в пепельнице: с напутствием Гитлера в рамке на стене: «Sichere Nerven und eiserne Zahigkeit sind die besten Garanten fur die Erfolge auf dieser Welt». – «Надежные нервы и железное упорство суть лучшие гарантии успехов на этом свете». А на полке, где лежали иллюстрированные журналы, был еще пластмассовый щенок со вздернутой кверху лапой – что-то вроде «хайль!». Плакаты с подобными щенками, приветствовавшими Гитлера, встречались на стенах домов и в витринах.
Неподалеку от нас был аэродром, несший службу связи с Москвой. Там всегда стояли наготове самолеты командующего фронтом – маршала Жукова. Случалось, что по пути на аэродром ответственные лица, улетавшие в Москву, заезжали к нам. Как, впрочем, и посланцы Москвы, прибывающие на фронт.
Однажды из штаба фронта по телефону мы были предупреждены, что у нас перед отлетом в Москву сделает остановку югославский генерал, направляющийся к Сталину. Возникла атмосфера повышенной ответственности. На меня возложили прием генерала, то есть обед и обхождение, полагая, что у меня – москвичка ведь! – имеются на то навыки.
Приготовить приличный обед с помощью пани Эвы, нашей соседки по улице, хлопотавшей у нас на кухне, было несложно. Сложнее было с сервировкой.
Мы, московские дети первых пятилеток, пятидневок-непрерывок без общего для всех выходного дня, почти не знали семейных застолий. А когда снова неделя стала семидневной – с общим для всех воскресеньем, наши отцы возвращались с работы домой, как это велось, за полночь, жили, преданно отдаваясь делу, и в редкое воскресенье мы обнаруживали их дома.
Ну а в войну… Может, с месяц всего, как не носишь за голенищем сапога свою личную ложку.
В общем, представления мои о надлежащей сервировке были более чем скудны. Сбивало к тому же с толку обилие в буфете нашей «рабочей квартиры» разного калибра и формы вилочек, ножичков и всяких мелких предметов неведомого назначения. Разбитной малый, посыльный штаба Женя Гаврилов ходил за мной, волоча по полу жестко накрахмаленный пододеяльник, и добросовестно перетирал им бокалы, стопки, да и все, что отыскивалось мной подходящего в столовой и кухне.
Так или иначе стол был накрыт, начальство, оглядев его, отнеслось с доверием к моим ухищрениям.