Шрифт:
Интервал:
Закладка:
5 июля 1872 г. (Стенли в это время уже не было.) «Устал! Устал!» Но впереди еще было десять месяцев пути.
Все эти последние месяцы семилетней экспедиции Ливингстон и его спутники провели на земле прерии, унылой и иссушенной. Те остатки почвы, которые иногда встречались, прилипали к ногам, как пластырь. Однажды ночью выпало шесть дюймов осадков. Каноэ погрузились в воду и застряли в иле; палатки стали гнить, одежду не удавалось высушить. Иногда читателю дневников может показаться, что Ливингстон забыл о цели своего путешествия, которая заключалась не в том, чтобы выяснить предел человеческой выносливости, а в том, чтобы дойти до реки Луалаба и спуститься вниз по течению в надежде, что она приведет его к Нилу и его истокам (но даже это было только лишь средством для того, чтобы сделать Африку доступной для европейцев и способствовать расцвету торговли и уничтожению рабства). Он находился теперь как бы на земле Чайльд — Роланда: «В этом царстве воды и муравейников бродил лев, и его рычание раздавалось днем и ночью». Как далеко он был теперь от изящно вырезанных пальмовых листьев, живописных рек, величественных пальмирских пальм. Как Стивенсон, мучающийся над романом «Уир Гермистон», Ливингстон достиг вершины к моменту смерти.
Как это ни странно, эти два шотландца во многом похожи. Сквозь литературный лоск «Молитв из Ваилимы» просвечивает наивность веры, сходная с той, которая была у Ливингстона. Не от шотландского ли воспитания исходит это умение сожалеть без раскаяния, прощать себя и признавать свои слабости, умение вверить себя Богу? «За прощение и предупреждение наших грехов, за сокрытие нашего позора мы благословляем и благодарим Тебя, Господи». Так говорит Стивенсон, и то же мы читаем у Ливингстона:
«Заканчивается 1866 год. Он не был таким плодотворным и успешным, как я хотел. В 1867 году я постараюсь достичь большего и стать лучше — более добрым и любящим. И пусть Всемогущий, которому я вверяю свою судьбу, исполнит мои желания и поможет мне. Да будут отпущены нам все грехи прошлого года».
В конце прошлого года оба испытали горечь поражения. Кто из двоих страдал больше? Стивенсон, который за два месяца до того писал: «Я надуманная фигура, и давно это знаю. Меня читают лишь журналисты, мои коллеги — писатели и дети», или Ливингстон, оказавшийся вовлеченным в работорговлю, которую он ненавидел: «У меня сердце разрывается при виде человеческой крови… Мне кажется, что Божья милость и воля оставили меня».
Их последнее желание было одинаковым. Трудно не вспомнить могилу Стивенсона на горе Веа и его слишком известные строки: «Он там, куда шел давно»[131], когда мы читаем запись в дневнике Ливингстона от 25 июня 1868 года:
«В лесу мы наткнулись на могилу. Это был маленький круглый холмик, как будто его обитатель не лежал, а сидел в нем. Она была посыпана мукой, сверху лежало несколько крупных бусин. Узкая тропинка говорила о том, что эту могилу навещали. Я бы хотел быть похоронен в такой могиле. Лежать в тихом — тихом лесу, где никто не мог бы потревожить мой прах. Могилы на родине кажутся мне неуютными и тесными, особенно вырытые в холодной, сырой глине».
К последнему желанию Ливингстона, в отличие от Стивенсона, отнеслись с меньшим уважением, так как его набальзамированное тело было отправлено на родину, в «сырую глину» и «тесное пространство» в нефе Вестминстерского аббатства.
С тех пор как умер Ливингстон, прошло около ста лет, и теперь мы можем оценить всю глубину его поражения в Восточной Африке. Были открыты торговые пути и уничтожена работорговля, но основной урок, вынесенный из опыта его жизни, был совершенно забыт. Ливингстон писал об африканцах: «Добиться их нравственного возвышения можно с большим успехом, если наставник не будет прибегать к силе, вызывающей у них зависть или страх». В той же книге он написал: «Дикари заслуживают вежливого обращения так же, как и цивилизованные люди». Однако за то время, пока он находился в обществе Стенли, придерживающегося других взглядов, он не смог существенно повлиять на своего спутника. Будущее Восточной Африки принадлежало именно Стенли с его пулеметами и кожаными плетками, и именно эти методы вызвали недоверие и ненависть к белым, надолго воцарившиеся в Африке.
Призрак — a revenant — не ожидает быть узнанным, навещая некогда знакомые ему места. Если он вызывает у вас чувство страха, это скорее его собственный страх, не ваш. Места настолько изменились с тех пор, как его не стало, что ему приходится с трудом отыскивать дорогу в джунглях новых домов и перестроенных комнат (ведь сталь и бетон размножаются, как тропическая растительность). Поскольку же сам он не изменился и воспоминания его остались прежними, призрак убежден, что он невидим. Вернувшись во Фритаун и Сьерра — Леоне прошлым Рождеством, я думал, что принадлежу какому- то странному прошлому, которое было только моим. Поэтому я был поражен, когда в первый мой вечер меня окликнули по имени, чья- то рука сжала мой локоть и чей‑то голос сказал: «Скоби, а кто такой Скоби?» и «Пуджехун, помнишь мы встретились в Пуджехуне? Я был тогда в департаменте общественных работ. Давай зайдем в “Сити”, выпьем».
Я приехал на работу в Сьерра — Леоне более четверти века назад и высадился во Фритауне после четырехмесячного плавания из Ливерпуля. У меня было ощущение полной нереальности. Как это произошло? Под звуки кухонного оркестра из вилок и сковородок я спустился с грузового судна компании «Элдер Демпстер» в моторный катер, где меня встретил министр сельского хозяйства, чьим гостеприимством мне предстояло временно воспользоваться, который явно ожидал чего‑то менее легкомысленного. Кирпичный англиканский собор возвышался над местом моей высадки, точно как это было в 1935 году, когда я впервые посетил Фритаун. Ничто не изменилось в захудалом, обветшалом, зачарованном городке с увитыми цветами балконами, жестяными крышами и похоронными конторами, но я не мог вообразить себе в свое первое посещение, что когда‑нибудь приеду сюда на работу и стану одним из этих усталых мужчин, пьющих на закате джин в баре отеля «Сити».
Ощущение полной нереальности всего происходящего усиливалось с каждым часом. Я должен был лететь в Лагос, где мне предстояло работать три месяца до возвращения во Фритаун, и счел за благо уведомить моего хозяина, что мы еще увидимся. «А что именно вы собираетесь здесь делать?» — спросил он. Я дал нарочито неопределенный ответ, поскольку никто еще не разъяснил мне, какого рода «прикрытие» будет у меня в этом мире, совсем непохожем на мир Джеймса Бонда. Все, что мне было известно, — это мой номер (не 007). Я обрадовался, когда в бар зашел сурово — сосредоточенного вида майор с большими усами и можно было изменить тему разговора. «Пройдемся?» — неожиданно предложил он. Идея была несколько странной в это время дня, но я согласился. Мы пошли по дороге в дымке горячего пыльного ветра.
— Жарковато здесь, не находите? — сказал он.
— Да.
— Влажность 95 процентов.
— В самом деле?
Он свернул в палисадник.