Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут нам встретилась лодка, а вернее даже баркас, набитый людьми. И кто-то, перегнувшись, сложив руки рупором, крикнул: «Война!» Когда мы подплыли к базе, то увидели большую толпу людей, собравшихся около репродуктора. Меня поразили их лица – напряженные, серьезные, тревожные. Мы присоединились к ним. Я тогда еще мало понимала. Вычитанная из книжек война казалась мне занятием довольно увлекательным. А песни, которые все пели, вообще настраивали на бодрый и лихой лад: «Пролетали кони да шляхом каменистым…», «Смело мы в бой пойдем за власть советов…» Только спустя много лет я задумалась над следующей строчкой: «И как один умрем в борьбе за это…» Ничего себе оптимизм! Но глядя на лица окружающих, особенно на маму, которая, как мне показалось, даже плакала, я тоже погрустнела. Дальше я почти ничего не помню. Знаю только, что мы еще долго жили на опустевшей турбазе. Вернулись в Москву только в начале сентября.
Мила с мамой. 1939
Перебирая мамины письма, я нашла две телеграммы. Одна была от маминой подруги Лии Коган: «Мы с Володей считаем, что вам нужно остаться на Селигере как можно дольше».
Вторая – совсем короткая: «Ухожу на фронт.
Целую тебя, дочку». Дата -26 июня.
Он не добрался до действующей армии.
По дороге их эшелон разбомбили, его тяжело контузило, и он вернулся в Москву больной, раздавленный, неузнаваемый. Об этом много писали и Симонов в своих воспоминаниях, и другие. Кто презрительно и недружелюбно, кто с жалостью, тоже полупрезрительной. Еще бы – красавец, спортсмен, мощная фигура. Певец Гражданской войны, почетный пограничник, автор знаменитой тогда «Песни о ветре». Мне кажется, что наиболее достойно об этом написал спустя много лет Евгений Евтушенко в своем вступлении к сборнику стихов и поэм отца, изданному к столетию со дня его рождения. А последнюю точку как бы поставила Наталья Громова в книге о ташкентской эвакуации «Все в чужое глядят окно».
И всё же мне хочется прибавить ко всему этому несколько слов. Я понимаю, что как дочь, любящая его и знающая не только по жизни, но и по стихам, которые я читаю всю жизнь, читаю сердцем, читаю и то, что между строк, ношу в себе, я могу быть необъективной. Но я и не хочу быть объективной. Чем старше я становлюсь, тем он мне ближе и роднее. Сейчас я, наверное, единственный человек, который любит его таким, каким он был. Мои дети и внуки довольно равнодушны к его поэзии и памяти.
Я явственно вижу его, выбравшегося из-под обломков вагона, в перепачканной землей гимнастерке, бредущего среди трупов и стонущих окровавленных раненых. Разве такую войну видел он во время своих коротких пребываний на фронтах Гражданской и участия в захвате советскими войсками Западной Украины? Там тоже было, наверное, и тяжко, и страшно. Но не было такого, чтобы с неба, синего и безмятежного, сыпались бомбы, превращая людей в кровавое месиво. Ольга Фрейденберг писала Пастернаку в первые дни войны: «Какой ужас! Они бомбят мирных жителей. Как это возможно?!»
Тогда этому еще удивлялись.
Не знаю, наверное, если бы он благополучно добрался до места назначения и оказался среди людей, ежедневно подвергавшихся смертельной опасности, всё сложилось бы по-другому.
Как точно он написал о поэтах этого поколения, которые пытались сохранить себя и примириться с временем! Нам ли их судить? Конечно, были недосягаемый Пастернак, и Мандельштам, и Ахматова. Мало кто может сравниться с ними. Были поэты более позднего поколения, которые предпочитали не печататься, жили переводами и чтением стихов в кругу друзей. Честь им и слава. Отец был не таким. Он был добр и эгоистичен, тщеславен и крайне неуверен в себе. В чем-то он был очень слаб, но временами почти величаво силен силой мыслей и чувств, проникновения в суть вещей. Громкоголосый и тихий, пафосный и лиричный.
Когда-то он написал мне стихотворение:Милка, девочка моя,
Скоро жизнь тебя научит
Не давать себе житья
И других напрасно мучить.
Эта глупость от отца
Умной дочери досталась —
Сердце тратить без конца,
Лишь бы сердце оставалось.
Это единственное стихотворение, которое, я уверена, посвящено именно мне. Там названо мое имя, и я помню, по какому поводу оно написано. С остальными сложнее. Как-то, когда мне исполнилось пять лет, он подарил мне игрушечного медведя. Вернее, не сам подарил, его тогда не было в Москве, а поручил сделать это сестре Татьяне. И после ее смерти, когда я расшифровывала письма Татьяны Леониду Малюгину, я наткнулась на описание ее поездки по морозной Москве на край земли, как ей казалось, – на Первую Мещанскую. Я поняла это по адресу и дате -13 декабря. Имя мое в письме не называлось. К подарку было приложено стихотворение «Медведь»: «Девочке медведя подарили…». Очень долго я была уверена, что эти стихи посвящены мне, знала их наизусть и читала гостям, стоя на стуле и держа в руках медведя. Потом, уже взрослой, может быть, даже после смерти папы, я узнала, что почти такой же медведь был подарен моей сестре Маше, и она думала, что стихи посвящены ей. А еще позже выяснилось, что написаны они были в Ялте под Новый год, когда он подарил медведя девочке, дочери женщины, с которой у него тогда был роман. Это так похоже на папу!
Владимир Луговской. 1944
Когда мы с мамой вернулись с Селигера в Москву, город показался мне хмурым и неуютным. Уже ввели затемнение, и с наступлением темноты все окна занавешивались синими бумажными шторами. Почти каждую ночь Москву бомбили. В нашем доме, да и поблизости, бомбоубежища не было, и мы с мамой брали заранее приготовленный узел с подушкой, моим одеялом и еще какими-то вещами и спешили к метро «Красные ворота». Путь был неблизкий, приходили мы обычно последними, и места нам доставались где-нибудь в уголке. Мы усаживались на наш узел. Мама вздыхала: «В тесноте, да не в обиде», я клала голову ей на колени и засыпала.
Некоторым счастливцам доставались раскладушки, которые стояли даже на путях. Когда давали отбой тревоги, все поднимались с мест, тянулись к выходу, вываливались на темную, холодную улицу и брели домой.
Иногда мы ночевали у маминых сестер в Столешниковом переулке. Там поблизости был подвал, служивший бомбоубежищем. Помню, как однажды, когда мы только что вернулись после отбоя и укладывались досыпать, по радио вновь прозвучало: «Граждане, воздушная тревога!» Мама опустилась на стул и устало сказала: «Никуда я не пойду. Будь, что будет». Я лежала в теплой кровати, но не могла заснуть. Было страшно, но и интересно. Свет был погашен, шторы подняты, и я видела шарящие лучи прожекторов, слышала взрывы, как мне казалось, неподалеку.