Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но на следующее утро, когда я его провожал на поезд, он был вполне бодр, мало ему было, что он окончил Гарвардский университет и юридический колледж в Оксфорде, он опять уезжал учиться в какой-то немецкий город. Да, да, бодрый, свежий, лучше не надо. «Значит, так, — говорит, — прежде чем прощаться, мне от вас нужно вот что: я вам должен передать этот факел под вашу личную ответственность. Теперь вам в одиночку придется защищать форт. Теперь вам одному придется нести крест». — «Какой форт? — спрашиваю. — Какой такой крест?» — «Джефферсон, — говорит, — Сноупсов. Как по-вашему, справитесь вы с ними в эти два года?»
Вот что он тогда думал: наконец-то он бесповоротно, навеки разочаровался в Елене Прекрасной, и теперь у него была одна забота — чтоб Менелаи-Сноупсы чего-нибудь не натворили в Йокнапатофско-Аргосском округе[66], пока он будет отсутствовать. И хорошо, что он так думал, так ему хоть на время стало легче. А потом, когда он вернется, он еще успеет понять, что отказаться от Елены не так просто, хотя бы оттого, что всю жизнь, — и не только всю ее жизнь, но и всю его жизнь, — она от него не отстанет. Не захочет, и все.
Впрочем, до его возвращения прошло не два года. Прошло почти пять лет. Стояла весна 1914 года, а летом началась война, и, может быть, этого — войны — он и ждал. Он не то что надеялся на войну или ждал, что она начнется специально для него, нет, он, как и многие у нас в стране, вовсе и не верил, что война близка. Но он искал чего-то, чего угодно, а чем война была хуже любого другого способа забыть, потому что хоть он умом и понимал, что теперь между ним и Юлой Сноупс лежит целый океан, но нутром чувствовал, что двух лет куда как мало, чтобы и он, и Елена Прекрасная поверили, что все прошло. И хоть он не ожидал, что его спасет война, но где-то в глубине души он верил, что провидение что-нибудь придумает, потому что, как он говорил, бог все-таки джентльмен и не станет дважды ошарашивать одного и того же человека, преподносить ему один и тот же презент, во всяком случае, не в той же оригинальной упаковке.
В общем, он на войну попал. Но удивительно было, по крайней мере, для меня, почему он не стал драться на стороне немцев. Удивительно не только потому, что он уже жил в Германии, среди немцев, в их окружении, но потому, что он мне часто говорил: хотя люди, которые попали на нашу сторону океана и основали Америку, были продуктом английской культуры, но в наше время германская культура ближе всего связана с современными мужественными отпрысками северной ветви старой арийской расы. И это потому, говорил он, что связь эта мистическая, и она не в том, что видишь, а в том, о чем слышишь, будто современный ариец, по крайней мере, в Америке, никогда не верит в то, что он видит, но готов поверить всему, что он услышит, хоть и не сможет доказать, и будто бы современная германская культура с самой революции 1848 года никогда не интересовалась и даже вроде как презирала всю внешнюю сторону человеческой жизни, все то, что воспринимается зрением и осязанием, например, скульптуру, или живопись, или гражданские законы, созданные для блага людей, и, наоборот, она, германская культура, занималась тем, что человек берет на слух, — например, музыкой и философией да еще всякой путаницей, происходящей у человека в мозгах. И потому, говорил он, немецкий язык такой некрасивый, нет в нем музыкальности, как в испанском или итальянском, и той, как он говорил, манерной изысканности, как во французском, а немецкий язык жесткий, некрасивый, какой-то харкающий (есть еще такая поговорка, по-итальянски говорят с мужчинами, по-французски — с женщинами, а по-немецки — с лошадьми[67]), и этот язык не мешает, он тебя не отвлекает от того, что ты слушаешь нервами, нутром, — от мистической философии, от замечательной музыки, — Юрист говорил, что у них самая лучшая музыка, — от математической точности и непреложности Моцарта через богоподобную страсть Бетховена и Баха до помеси скандала в публичном доме и уличного карнавала, который грохочет в музыке Вагнера, — и все это прямо доходит до сердца современного северного арийца, ничуть не затрагивая его ум.
Но только в германскую армию он не пошел. Не знаю, чего он там наврал немцам, чтобы его выпустили из Германии туда, где он мог присоединиться к их противнику и сражаться против них, и не знаю, что он там наврал англичанам и французам, убеждая их допустить студента германского университета туда, где он мог подслушать, какой сюрприз сейчас готовят немцам. Но он все это проделал. Однако пошел он не в английскую армию, он пошел к французам, к тем самым, что, по его же словам, все время манерно разговаривают с дамами. Я так и не понял, почему, даже через четыре года, когда я его спросил: «Как же так, после всего, что вы говорили насчет этого самого сродства с немецкой культурой, или, вернее, вы были у нее под носом, как же вы после этого все же врали и хитрили, лишь бы вам попасть не к немцам,