Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Изложив в прологе историю вопроса, Лермонтов в основном тексте фактически занимается экспериментальной проверкой действенности указанного гуманистами «средства».
Завершив (большой кровью) очередную осеннюю экспедицию против немирных горцев, «русский генерал» перемещается в Тифлис; вместе с ним в обозе едет и маленький, «лет шести», туземный мальчик. Судя по этой подробности, генерал из тех «русских кавказцев» (в этой когорте и легендарный Ермолов), которые хотя и жгли, не испытывая «мильона терзаний», непокорные аулы, но при этом иногда спасали, а то и усыновляли горских сирот.
В дороге мальчик заболевает, и его «спаситель» оставляет пленного в Мцхете, в одном из тамошних мужских монастырей. Мцхетские монахи не чета среднерусским деревенским попам (см. пушкинскую «Сказку о попе и его работнике Балде»); грузинские чернецы – деятельные мужи: аскеты, подвижники, просветители, великие труженики Веры. Вылечив и окрестив подкидыша, они начинают воспитывать «дикаря» в истинно христианском духе и, кажется, вот-вот достигнут цели. Позабыв родную речь, Мцыри свободно изъясняется по-грузински; вроде бы внятен ему и смысл христианского Символа Веры. Словом, проповедование Евангелия заходит так далеко, что вчерашний полуязычник, полумусульманин «готов во цвете лет изречь монашеский обет». И вдруг накануне торжественного события приемыш исчезает. Всей монастырской ратью беглеца ищут целых три дня. Безрезультатно. Но через некоторое время его все-таки находят прохожие в ближайших окрестностях Мцхеты и, опознав в лежащем без чувств юноше монастырского послушника, приносят в обитель.
Когда к Мцыри возвращается сознание, монахи устраивают ему допрос, но он молчит. Его пробуют насильно кормить, он, отказываясь от пищи, явно «торопит свой конец». Так и не переупрямив упрямца, настоятель посылает к умирающему того самого чернеца, который когда-то выходил подкидыша. Добрый старик, искренне привязанный к юноше, просит, чтобы Мцыри исполнил христианский долг: смирился и, покаявшись, получил перед кончиной отпущение грехов. Но Мцыри не раскаивается, объясняя монаху, что он, невольник чуждой Веры, на воле не просто жил, а жил, как жили испокон веку его предки – зоркие, словно орлы, мудрые, будто змеи, сильные, сильнее горных барсов, в родственном, семейственном союзе с дикой природой.
Дикий мед воли возвращает ему даже то, что, казалось бы, навсегда похитили и жизнь по чужому закону, и чужой язык: память детства. Больше того, пусть и на краткий, несколькодневный срок, воля делает его национальным поэтом. Рассказывая чернецу о том, что видел, скитаясь в горах, Мцыри подбирает слова, гениально похожие на первозданную прелесть родного края.
И только один грех готов признать за собой умирающий: грех клятвопреступления. Когда-то, еще ребенком, он «произнес в душе» страшную клятву, что убежит из ненавистного монастыря, оплота чужого духа и чуждого смысла, и сам, по инстинкту, отыщет дорогу в отчие пределы. И вот он бежит, казалось бы, придерживаясь нужного направления: идет, бежит, мчится, ползет, карабкается, цепляется – на восток. И вдруг на исходе третьего дня обнаруживает, что, сделав круг, возвращается на то же самое место, откуда начался его побег, одинокий подвиг побега: в ближайшие окрестности Мцхеты. И это, как понимает Мцыри, не случайная оплошность и не козни злого горного духа. Годы, проведенные в тюремном застенке (так воспринимает беглец монастырь), не только физически изменили его тело, но и загасили в душе «луч-путеводитель» – безошибочно верное, почти звериное чувство своей тропы, которым от рождения наделен каждый природный горец и без которого ни зверю, ни человеку не выжить в этих краях.
И как только он, ужаснувшись, догадывается о перемене в самом составе своего существа, меняется и его отношение к природе: она начинает казаться Мцыри (именно казаться, а не быть) враждебной. Пока он ощущал себя своим на своей земле, и природа была заодно с ним, теперь же она в заговоре против него:
Сквозь белый адский этот «пар» разглядит Мцыри и зубчатые стены своей тюрьмы. «Дикарь» вырвался из монастырского пленения, но внутреннюю тюрьму, воздвигнутую христианскими цивилизаторами в его душе, уже не порушить. Именно это открытие, а не рваные раны, нанесенные барсом, убивает в Мцыри могучий древний инстинкт жизни, жажду жизни и силу жизни, то бесценное наследство дикой природы, с каким приходят в этот мир дети природы. Урожденный свободолюб, усилиями мцхетских гуманистов отученный от врожденного «буйства» и приученный к стеснению, он умирает как поверженный раб, чтобы не жить по-рабски. Его единственная просьба к добрым (действительно добрым и добра желающим) тюремщикам: чтобы похоронили в том уголке монастырского сада, откуда «виден и Кавказ», а единственное утешение – надежда: а вдруг обессиливший к вечеру ветерок донесет до одинокой могилы звук родимой речи или обрывок горской песни…
Если запамятовать или не знать, что из стихотворения «Кавказ», написанного во время самовольного путешествия в Арзрум, Александр Сергеевич изъял одну крамольную строфу: «Так дикое племя под властью тоскует, / Так ныне безмолвный Кавказ негодует, / Так чуждые силы его тяготят», – можно подумать, что Лермонтов в «Мцыри» полемизирует с Пушкиным. В реальности это не так, в реальности выходит, что Лермонтов и впрямь единственный, и не только из современников, понял и намек, и урок, спрятанный в «Сказке о золотом петушке».
…Рать за ратью пропадает без креста над «надгробным курганом», исчезает бесследно «промеж высоких гор» и в «тесных ущельях», а отец народов, самодержавный Додон (читай-рифмуй: долдон-дуботолк!), какой уж век долдонит свое: «Люди на конь! Эй, живее!»
Впрочем, и этот намек, как и основная мысль «Мцыри», не был ни услышан, ни понят как современниками Пушкина, так и ближайшими его потомками. Даже Пастернак среди осмелившихся изобразить «звериный лик завоеванья» имени автора сказочки про царя Додона не называет: «Звериный лик завоеванья дан Лермонтовым и Толстым». Вот ведь и нам надо было пережить и Карабах, и Таджикистан, и Грузию, и Абхазию и прочая, и прочая, чтобы то ли уразуметь, то ли разрешить по своему усмотрению и по былинам нового времени финал странной побасенки о престарелом Додоне, возмечтавшем засунуть в бездонный свой карман и шамаханскую чаровницу, и таинственное ее царство:
Впрочем, Пушкин недаром вложил в юго-восточную свою сказочку не только намек, но и урок. Он, государственник, все еще верит, как и его совместники по поколению – декабристы: стоит только осветить родимое «долдонство» бессмертным солнцем свободного ума, и все российские неустройства уладятся сами собой, естественным ходом вещей. А кроме того, Пушкин в 1829 году (время действия «Путешествия в Арзрум») не знал того, что стало известным в 1837-м, когда ссыльный офицер драгунского полка Михаил Лермонтов странствовал по стране, взлелеявшей сиротское его детство. Тифлисский заговор 1832 года, тайное общество, имевшее целью восстановление независимого Грузинского царства, обнаружил, что к негодующим мусульманским племенам примкнул и христианский народ Грузии, еще так недавно, в пору пушкинского кавказского вояжа, вполне, казалось бы, довольный «защитой дружеских штыков» (как свидетельствует один из участников этого заговора, «до 1829 года не было видно никаких действий»).