Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ободранные, зачумленные лошаденки еле мотались в оглоблях. С лаем, свистом и криками обоз провожали слободские собаки и мальчишки, готовые от усердия через пупок вывернуться:
– Дяденька, не макай куском в бочку, комиссару скажу!..
– Дядюшка, плюнь кобыле под хвост!
Мужики кнутами отогнали собак и мальчишек. В темных обветренных лицах тихим смехом искрились глаза.
– Штука…
– Вот ты и думай… Не одних нас большевики встречь шерсти гладят.
– В серой-то шапке, никак, зятек Поваляева будет?
– Похоже.
– Лабаз какой, дом под железом, жить бы да радоваться…
– Не говори, сват.
– Аяй… Грязную бочку… И выдумают же, черти, а-ха-ха…
– Конфуз-то, чаю, уши вянут.
– Конфузно в чужой карман залезть.
– О-хо-хо…
– Без милости.
– Штука с мохорком…
– Савоська, не пора ли лошадей поить?
Ефим помнил Лидочку еще с гимназии, когда-то увлекался ею, в любительском кружке оба ходили в заглавных ролях. Годов пять уже не видел ее, но сейчас узнал с первого взгляда. Нерешительно подошел, приподнял шапку. Она не знала, куда деть метлу, поправила выбившуюся из-под платка каштановую прядь. Дрогнули ее посиневшие губы.
– Ефим… Ефим… Товарищ… не знаю, как вас…
– Все равно, – бледно усмехнулся он, – здравствуйте.
– Ефим Савватеич, дорогой… Это же такой ужас… Я ни в чем не виновата… Я согласна на все, буду служить, трудиться… Пожалейте меня, я вас умоляю.
– Я бы от всей души, но… вы понимаете?
Мужики подошли вплотную, бесцеремонно слушая разговор. Смущенный Ефим улыбался, вертел в руках шапку…
– Я бы с радостью…
– Умоляю… У вас столько товарищей… Вы и сами, кажется, коммунистом стали…
– Да, да…
– Нельзя ли как-нибудь?
– Постараюсь… Честное благородное слово… Пока до свидания.
– Всего доброго. – Лидочка растерянно и умоляюще улыбнулась. – Шапку наденьте, Ефим Савватеич, простудитесь…
Пришел пропадавший на целый час конвоир и, подмигнув подводчикам, скомандовал во всю глотку:
– Смирна, по фронту равняйсь! Шабаш, вшивая команда, отдыху вам десять минут с половиной.
Леон и Лидочка присели на поваленную тумбу.
Ефим еще раз поклонился и, подняв воротник, пошел через площадь мимо похожей на виселицу, выстроенной к торжествам арки… «Девочку нужно спасти… Зачем? Так… К кому бы торкнуться?.. С Гильдой разве поговорить?.. Не стоит, – женщина все-таки, черт знает что может подумать… Заверну-ка к Гребенщикову, человек он новый, авось…»…Уком во весь второй этаж.
Павел Гребенщиков молод, огромен, лохмат.
Его тесная комнатушка была обкурена, обжита; пахло в ней здоровым духом – псиной, молочным жеребенком, рассолом. Стол и бархатные спинки стульев были размашисто исцифрены мелом – Павел любил математику. Нечесаный, немытый, в одном белье, сидел он в постели и на книжных корках писал инструкцию о перевыборах квартальных комбедов… Гостя поддел на вопрос:
– Гречушкин…
– Гречихин, – поправил Ефим.
– …ты с газетным делом не знаком?
– Нет. Хотя… вы, вероятно, уже слышали обо мне?
– Ну?
– Я художник и поэт.
– Во, во, попоем вместе.
– Я…
– Потом расскажешь… Едем со мной в типографию, кстати и о работе сговоримся.
– О какой работе?
– Будешь театр народный налаживать и мне помогать… по газете. Я ни теньтелелень, и ты ни в зуб ногой, значит, дело пойдет. – Гребенщиков закричал на полный голос: – Михе-э-э-йч!..
Михеич у ворот снег кучил, услыхал, прибежал, седеющий и румяный:
– Налицо.
– Вызови из исполкома лошадь да позвони Пеньтюшкину, пусть карандашей и бумаги пришлет, а то вон на чем писать приходится, – отбросил он книжные корки.
– Есть налево, – весело отозвался Михеич и убежал трясти телефон.
Помимо уборки двора и комнат, он заведовал партийной библиотекой, обклеивал город газетами, мыкался по поручениям, был хорошим массовым агитатором, вообще старик на все руки, кабы не малограмотность, которая загораживала от него свет и путала ему ноги… А Павел – председатель укома – месил жизнь, как сдобное тесто, и она пищала у него под жадными руками. Остальные члены укома забегали изредка: голоснуть, подписать протокол, иногда посоветоваться. Сапунков, считая себя одним из старейшин и отцов организации, недолюбливал молодого председателя и часто без толку вламывался в спор, чтобы показать обилие приобретенных знаний: пускался в дремучие дебри изречений, выуживал какую-нибудь историческую аналогию, переплетая ее с поднятым вопросом. В укоме не было ни денег, ни жратвы, ни карандашей, ни обстановки, кроме десятка покалеченных стульев и одного стола. Да еще в углу стояло чучело бурого медведя. «Он мужик хороший, от него как будто и теплее», – говаривал Михеич, а Венеру Милосскую он выволок в дровяник. Сознательная канцеляристка Маруся Векман, помаявшись недолгое время в партийном комитете без пайка, перекочевала в финотдел, и теперь Павлу даже бумажонки приходилось налаживать самому. Единственным и верным помощником остался Михеич. Вдвоем они братски делили всю работу укома. Павел – в штаны, в шинель, в дверь, в исполкомовские санки.
Сытая лошадь высветленной подковой рубила дорогу. Морозный ветер, как пламенем, обдавал лица. У Гребенщикова и шинель и ворот суконной блузы нараспашку.
– Вчера поднимали вопрос о посылке тебя на продкампанию, провалили. Никто тебя, кроме Гильды, толком не знает, а хлеб из мужиков выколачивать – дело разответственнейшее. Покажи себя в городе, на черновой работе, а портфель не убежит.
– Я и не гонюсь… Я понимаю…
– Знаю я вашего брата, интелягушку… Работать и умеете, но страсть любите у всех на виду быть, в воловью работу вас, чертей, не запряжешь… Вот и в тебе, наверно, капризов и вывертов всяческих хоть отбавляй? Ты тоже, кажется, из этих… Сынок, что ли, купеческий?
– Напрасно вы так… Я в подполье полгода работал…
Перебегая типографский двор, Гребенщиков продолжал:
– На днях является в уком Лосев. «Честь, говорит, имею представиться. Прислан я из центра на пост продовольственного комиссара, вот мои рекомендации». И грох на стол пачку бумажек, не вру, с полсотни!.. Матюкнул я его сгоряча… «Что ты, говорю, собачья жила, ровно жених свататься пришел и товар лицом кажешь? Районы надо ставить, ссыпки налаживать, амбары сгнили, есть на чем зарекомендовать себя». Ах, пес!.. Нет, нет! Вас, чертей, в котлах салотопенных вываривать надо, кожу вашу тонкую дубить, а потом уж и подумать, стоит ли до работы допускать…