Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И опять ночь, и опять день. День – ночь, день – ночь, день – ночь… Дорогою, в каком-то горном замке, делают долгий привал. Коссе предлагают основательно вымыться с мылом в большой дубовой бадье, наполненной горячей водой, вычесать вшей из головы, побриться и постричь волосы. Ему дают новое шелковое белье (в шелке не заводятся паразиты!), его полностью переодевают в новое и чистое, и он только тут узнает, что его везут в Бургундию, что его ожидает лотарингский герцог, и что он действительно свободен, и скоро граница, и уже там, за рубежом, никакие Сигизмундовы клевреты его не достанут и не украдут, ибо не имеют власти на этих землях, землях, номинально подчиненных французскому королю, но никак не германскому императору.
Что чувствует Косса, когда его после плотной трапезы и отвычного дорогого вина отводят в спальный покой и почтительно разоблачают? Что сейчас ощущает он? Восторг? Счастье? Колыхнулись ли в нем прежние надежды, вспоминает ли он свои гордые мечты? Что он чувствует, черт возьми, укладываясь в необъятную постель под балдахином, забранную рисунчатою тафтой? Ничего он не чувствует, кроме тяжести в чреве от перееда и сонного отупения в голове! Он еще ничего не понял и не решил. И пока не хочет ни о чем думать, ибо не то, что не верит свалившейся на него удаче, а не хочет сейчас задумываться ни о чем. И когда справлена телесная нужда и задвинут полог постели, погружается в глубокий, без сновидений, целительный сон. Он еще чуть-чуть пытается вспомнить, не наговорил ли чего лишнего за трапезой? Но уже не может, да и не хочет вспоминать. Косса спит. Спит, отодвинув посторонь все хитрые политические расчеты, ради которых он оказался здесь, в этом замке, в мягкой постели, а не в тюремной камере очередного немецкого замка, где так часто людей попросту любят забывать в глубине подземелий да так уже и не вспоминают о них никогда.
Вплоть до Дижона Косса не понимал, свободен он или его везут куда-то арестованного и под конвоем?
Он уже прочнее сидел в седле, силы как-никак прибывали, и порою являлось сумасшедшее желание – вырваться, рвануть туда, сквозь кусты, в лес, скакать, задыхаясь, обдирая платье о колючую преграду, перемахивая зеленые ограждения полей, скакать, уходя от погони, забиваясь во мглу дубрав, в чащобы, скакать, пока не грянется конь, и тогда, освободив ноги из стремян, отойти, шатаясь, и рухнуть лицом в мох и траву, рухнуть ничью, навсегда, с остановившимся сердцем.
Он так и не понимал, куда его везут и зачем, и только тут, в Дижоне, глядя на островатые кровли городских башен с флюгерами на них, уяснил, что ему предстоит не новая, теперь уже французская тюрьма, не лесной схрон, где бы его спрятали от всего мира (было и такое подозрение!), а вполне официальная встреча с самим герцогом Бургундским, торжественный прием, в котором он будет явлен герцогу отнюдь не как беглец, не похищенным из заточения бесправным узником, но папой римским Иоанном XXIII, как будто всё, что произошло с ним доселе, лишь досадная случайность, о которой можно забыть, заново сотворив и нацепив на себя разломанные папские регалии – посох, перстень, мантию и тиару… Пока, впрочем, ни того, ни другого, ни третьего, ни четвертого у него не было.
Отвычен был городской шум, любопытные взгляды и лукавые взоры горожанок, разглядывающих череду конных рыцарей, мальчишки, со свистом бегущие рядом с конем, французская речь, которая казалась почти родной и почти понятной после твердой немецкой, годной на то, чтобы произносить команды на поле боя. Извилистые улицы, серый шершавый камень стен и красная черепица крыш, и нежданный крик петуха, крик, которого он не слышал, почитай, все четыре минувших года… И снова замок, снова крепость, подъемный мост, и снова падающее сердце при виде охраны в черненных латах с алебардами в руках. А взор опять утыкается в стены, пусть и не столь хмурые, пусть с этими новомодными большими окнами герцогских покоев, увенчанными итальянской лепниной, с этими отблескивающими на солнце опалово-переливающимися расписными пластинами слюды в свинцовых рисунчатых переплетах тяжелых рам, с этим, подражающим римским, колодцем-фонтаном посреди замкового двора с фигурами гениев, кариатидами и диковинными морскими существами.
Его встречают, принимают, приветствуют. Но герцога нет, он в Париже и будет не скоро, и Коссу после обильных двухдневных угощений вновь везут, теперь уже из Дижона в Нанси, где он должен встретиться с кардиналом-герцогом де Баром, а может быть, и с самим герцогом Лотарингским, как знать? И те же молчаливые рыцари по сторонам, сзади и спереди, и опять не понять, что все это означает?
Нанси. Холодноватая французская готика. Высокий собор с цветными витражами из венецианского стекла. И опять народ, шум торга, стук и звяк ремесленных улиц. Будто и не идет война, будто англичане не заняли уже пол-страны!
Пока Иоанна XXIII принимают и чествуют в герцогском дворце, де Бар, накоротко встретивший гостя и предложивший ему расположиться, вымыться и отдохнуть, в дальних покоях замка беседует с рыцарями Сиона, и жизнь Иоанна XXIII грозно колеблется на весах судьбы.
– Вы полагаете, ваша светлость, что Иоанн XXIII без спора выполнит наши требования, сядет в Авиньоне, добьется восстановления своих прав и увенчает Жана Бургундского королевской короной? – спрашивает рыцарь с жестким суровым лицом, прорезанным твердыми морщинами поздней зрелости.
– Полагаю, что он уже достаточно созрел для этого! – отвечает кардинал, чуть-чуть свысока приподымая правую бровь. – Во всяком случае, – медленно добавляет де Бар, – вы оставляете его мне, а я сам позабочусь о дальнейшем!
Оба сионских рыцаря несколько минут сидят молча, глядя в глаза герцогу-кардиналу, потом встают враз, поклонившись ему одинаковым коротким поклоном. Причем один говорит: «Ваша светлость», а другой возглашает: «Ваше преосвященство», и, поворотясь, выходят. Де Бар так же молча провожает их до двери и молча же благословляет, продолжая смотреть, пока те не сели на коней. Потом хмуро улыбается, чуть-чуть иронично скривив рот, и идет приветствовать Коссу.
С Коссою де Бар также не начинает разговора, ожидая, пока гость примет горячую ванну, переменит белье и выйдет к столу. Впрочем, и за трапезою в большой и темной сводчатой палате, за столом, застланном разноцветною тканою скатертью (в поставцах вдоль стен хрусталь и серебро, испанская мавританская керамика; вышколенные слуги, точно статуи, замерли у тяжелых готических кресел с высокими прямыми спинками), за трапезою тоже почти не говорили, только присматриваясь друг к другу.
Косса знал и помнил де Бара другим. Он постарел, чуть-чуть подсох, но дело было не в этом. Что-то новое явилось в этом лице, лице аристократа, гладко выбритом, с большим французским носом и надменною складкою губ. Они сидели друг перед другом, ели жаркое, запивая бургундским, и Косса не сразу понял, а когда понял, его словно обожгло – да он же теперь, после смерти братьев, еще и герцог! Вот откуда это новое благородство владетельного князя, эта свобода в движениях рук, этот разворот плеч, которым явно больше пошел бы придворный наряд или блестящие латы, чем кардинальское облачение.