Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Марина! – прервал Борис Леонидович. – Ты что-нибудь взяла в дорогу покушать?
Она удивилась вопросу:
– А разве на пароходе не будет буфета?
– С ума сошла! Какой буфет! – почти выпалил Пастернак.
Я знал, что тут, поблизости, есть гастроном. Пошли вместе с Борисом Леонидовичем. Сколько могли унести в руках, столько и купили бутербродов с колбасой и сыром.
(Боков В.Ф. Собеседник рощ // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 11. С. 362)
* * *
Война оторвала меня от первых страниц «Ромео и Джульетты». Я забросил перевод и за проводами сына, отправлявшегося на оборонные работы, и другими волнениями забыл о Шекспире. Последовали недели, в течение которых волей или неволей все на свете приобщилось к войне. Я дежурил в ночи бомбардировок на крыше двенадцатиэтажного дома – свидетель двух фугасных попаданий в это здание в одно из моих дежурств, – рыл блиндаж у себя за городом и проходил курсы военного обучения, неожиданно обнаружившие во мне прирожденного стрелка. Семья моя была отправлена в глушь внутренней губернии. Я все время к ней стремился. В конце октября я уехал к жене и детям, и зима в провинциальном городе, отстоящем далеко от железной дороги, на замерзшей реке, служащей единственным средством сообщения, отрезала меня от внешнего мира и на три месяца засадила за прерванного «Ромео»…
(Пастернак Б.Л. О Шекспире // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 5. С. 44)
* * *
Мы встретились на чердаке. Встретились Всеволод Иванов, и Бехер, и Уткин, и Голодный, и Борис Пастернак со спокойными глазами и каменными щеками, и много других людей.
(Шкловский В.Б. Жили-были. С. 432)
* * *
А вот он на крыше нашего высокого дома в Лаврушинском переулке, против Третьяковской галереи, ночью, без шапки, без галстука, с расстегнутым воротником сорочки, озаренный зловещим заревом пылающего где-то невдалеке Зацепского рынка, подожженного немецкими авиабомбами, на фоне черного Замоскворечья, на фоне черного неба, перекрещенного фосфорическими трубами прожекторов противовоздушной обороны, среди бегающих красных звездочек зенитных снарядов, в грохоте фугасок и ноющем однообразии фашистских бомбардировщиков, ползущих где-то вверху над головой.
Мулат ходил по крыше, и под его ногами гремело кровельное железо, и каждую минуту он был готов засыпать песком шипящую немецкую зажигалку, брызгающую искрами, как елочный фейерверк.
Мы с ним были дежурными противовоздушной обороны. Потом он описал эту ночь в своей книге «На ранних поездах».
«Запомнится его обстрел. Сполна зачтется время, когда он делал, что хотел, как Ирод в Вифлееме. Настанет новый, лучший век. Исчезнут очевидцы…»
Не знаю, настал ли в мире лучший век, но очевидцы исчезали один за другим. Исчез и мулат – великий очевидец эпохи. Но я помню, что среди ужасов этой ночи в мулате вдруг вспыхнула искра юмора. И он сказал мне, имея в виду свою квартиру в самом верхнем этаже дома, а также свою жену по имени Зинаида и зенитное орудие, установленное над самым его потолком: «Наверху зенитка, а под ней Зинаидка».
Для него любая жизненная ситуация, любой увиденный пейзаж, любая отвлеченная мысль немедленно и, как мне казалось, автоматически превращались в метафору или в стихотворную строчку. Он излучал поэзию, как нагретое физическое тело излучает инфракрасные лучи.
(Катаев В.П. Алмазный мой венец // Катаев В.П. Трава забвенья. С. 203)
* * *
Третью ночь бомбят Москву. 1-ю я был в Переделкине, так же как и последнюю, с 23-го на 24-е, а вчера, с 22-го на 23-е, был в Москве на крыше <…> нашего дома, вместе с Всеволодом Ивановым, Халтуриным и другими в пожарной охране. <…> Сколько раз в теченье прошлой ночи, когда через дом-два падали и рвались фугасы и зажигательные снаряды как по мановенью волшебного жезла в минуту воспламеняли целые кварталы, я мысленно прощался с тобой <…>. А кругом была канонада и море пламени.
(Б.Л. Пастернак – З.Н. Пастернак, 23 июля 1941 г.)
* * *
Анна Ахматова сидела, кутаясь в шаль, среди нагромождения овощей, величественная, словно богиня плодородия <…>. Через некоторое время в квартире появился Б. Пастернак, очень возбужденный. Он пришел после занятий в тире, где обучался стрельбе из винтовки. Он гордо рассказывал, как хорошо стреляет: «Почти всегда в цель!» – повторял он. Когда Пастернак ушел, Анна Андреевна с улыбкой сказала ему вслед: «Всегда четыре с половиной года…».
(Желвакова И.А. Тогда… в Сивцевом. М., 2007. С. 149)
* * *
…Я не жалуюсь на свое существованье, потому что люблю трудную судьбу и не выношу безделья, – я не жалуюсь, говорю я, но я форменным образом разрываюсь между двумя пустыми квартирами и дачей, заботами о вас, дежурством по дому, заработками, военным обученьем… Весной, после «Гамлета», я написал лучшее изо всего мной когда-либо написанного[288]. Этот подъем продолжается и сейчас. Я делаю все, что делают другие, и ни от чего не отказываюсь: вошел в пожарную оборону, принимаю участие в обученьи строю и стрельбе; ты видела, что я писал в начале войны для газеты: такое же простое, здравое и содержательное и все остальное.
(Б.Л. Пастернак – З.Н. Пастернак, 1 сентября 1941 г.)
* * *
«Второе рождение» заканчивает первый период лирики. Очевидно, дальше пути не было. (К тому же «грудная клетка», дамская доля и т. д.) Наступает долгий (10 лет) и мучительный антракт, когда он действительно не может написать ни одной строчки. Это уже у меня на глазах. Так и слышу его растерянную интонацию: «Что это со мной?!» Появилась дача (Переделкино), сначала летняя, потом и зимняя. Он, в сущности, навсегда покидает город. Там, в Подмосковии, – встреча с Природой. Природа всю жизнь была его единственной полноправной Музой, его тайной собеседницей, его Невестой и Возлюбленной, его Женой и Вдовой – она была ему тем же, чем была Россия – Блоку. Он остался ей верен до конца, и она по-царски награждала его. Удушье кончилось. В июне 1941 г., когда я приехала в Москву, он сказал мне по телефону: «Я написал 9 стихотворений. Сейчас приду читать». И пришел. И сказал: «Это только начало – я распишусь».
(Запись от 11 февраля 1961 г. // Записные книжки Анны Ахматовой: 1958–1966. С. 128–129)
* * *
Вчера ночью Федин сказал мне, будто с собой покончила Марина[289]. Я не хочу верить этому. Она где-то поблизости от вас, в Чистополе или Елабуге. Узнай, пожалуйста, и напиши мне (телеграммы идут дольше писем). Если это правда, то какой же это ужас! Позаботься тогда о ее мальчике, узнай, где он и что с ним[290]. Какая вина на мне, если это так! Вот и говори после этого о «посторонних» заботах! Это никогда не простится мне. Последний год я перестал интересоваться ею. Она была на очень высоком счету в интел<игентном> обществе и среди понимающих, входила в моду, в ней принимали участие мои личные друзья – Гаррик, Асмусы, Коля Вильям, наконец, Асеев[291]. Так как стало очень лестно числиться ее лучшим другом и по многим другим причинам, я отошел от нее и не навязывался ей, а в последний год как бы и совсем забыл. И вот тебе! Как это страшно. Я всегда в глубине души знал, что живу тобой и детьми, а заботу обо всех людях на свете, долг каждого, кто не животное, должен символизировать в лице Жени, Нины и Марины. Ах, зачем я от этого отступил!