Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Помолчи, – сказал он. – Мне сейчас от всего больно. – Голос звучал испуганно, плаксиво, точно подвывал ушибленный щенок.
Во время последнего припадка, дней пять или шесть тому назад, Хесс велел ей уйти в подвал, точно не хотел, чтобы кто-либо – пусть даже узница – был свидетелем его страданий. Однако сейчас он повернулся на бок и застыл не шевелясь, только грудь под рубашкой вздымалась и опускалась. Поскольку никаких приказаний от него больше не поступало, Софи вернулась к своей работе: начала печатать на немецкой машинке полный перевод письма субподрядчика, снова безразлично, даже без особого интереса подумав, что сообщение поставщика гравия («Неужели такая малость, – мелькнуло у нее в голове, – могла вызвать у коменданта столь катастрофическую мигрень?») означало еще одну серьезную задержку в строительстве нового крематория в Биркенау. Прекращение работ или задержка – иными словами, явная неспособность Хесса удовлетворительно наладить снабжение, разработку проекта и обеспечение рабочей силой строительства этого нового комплекса печей и газовых камер, завершение которого задерживалось уже на два месяца, – были главной его болячкой, и сейчас явно этим объяснялись нервозность и волнение, которые замечала у него в последние дни Софи. И если, как она подозревала, это было причиной его головной боли, то не могла ли задержка со строительством крематория быть каким-то образом связана и с его внезапным переводом назад в Германию? Софи печатала последнюю строчку письма и одновременно раздумывала над этими вопросами, как вдруг голос Хесса, испугав ее, ворвался в ее мысли. А когда она взглянула в его сторону, то поняла, со смесью надежды и страха, что он, должно быть, уже давно смотрит на нее со своей койки. Он поманил ее – она встала и подошла к нему, но, поскольку он не предложил ей сесть, продолжала стоять.
– Мне лучше, – приглушенным голосом произнес он. – Этот эрготамин просто чудо. Не только притупляет боль, но и ликвидирует тошноту.
– Я очень рада, mein Kommandant, – сказала Софи.
Она чувствовала, как у нее дрожат колени, и почему-то не смела посмотреть вниз, ему в лицо. Вместо этого она впилась взглядом в наиболее заметный предмет, находившийся в поле ее зрения, – героический портрет фюрера в сверкающих стальных доспехах, устремившего из-под нависшей пряди волос уверенный и безмятежный взгляд на Валгаллу и в беспроблемное, на ближайшие тысячу лет, будущее. Он казался таким безупречно благостным. Софи вдруг вспомнила про инжир, которым несколько часов тому назад ее вырвало на лестнице, и желудок у нее заныл от голода, а ноги еще больше задрожали и стали подкашиваться. Хесс долго молчал. А она не могла заставить себя взглянуть на него. Он что, молчит, потому что оценивает ее, все взвешивает? «Мы откроем бочку веселого пивка», – вопил внизу хор; тут игла на пластинке с отвратительной эрзац-полькой застряла, и аккордеон зазвучал снова и снова, жирно растягивая ноты.
– Как ты сюда попала? – наконец спросил Хесс.
– Из-за łapanka, – вырвалось у нее, – или – как мы, люди, которые говорят по-немецки, называем это – Zusammentreiben, то есть из-за облавы. Это было в начале прошлой весны. Я ехала на поезде в Варшаву, когда гестапо устроило такую облаву. Они нашли у меня мясо – окорок, а это запрещено иметь…
– Нет-нет, – перебил он ее, – не то, как ты попала в лагерь. А как ты выбралась из женских бараков. Я хочу сказать, как ты оказалась в стенографическом бюро. Ведь большинство наших машинисток – люди гражданские. Польские граждане. Немногим узникам выпадает счастье вытащить такой билет – работать стенографисткой. Можешь сесть.
– Да, мне очень повезло, – сказала Софи садясь. Она сама почувствовала, что голос ее звучит уже менее напряженно, и посмотрела на него. Она заметила, что он по-прежнему отчаянно потеет. Он лежал неподвижно на спине, прикрыв глаза, весь мокрый, в луже солнечного света. Вид у коменданта, купавшегося в собственном поту, был странно беспомощный. Его рубашка защитного цвета насквозь промокла, крошечные капельки пота усеивали лицо. Но так сильно он, видимо, уже не страдал, а прежде всем своим естеством ощущал несказанную муку – даже светлые спиральки волос на животе, круто завивавшиеся вверх, вылезая между пуговками рубашки, были влажные, как и шея, и светлые волосы на запястьях. – Мне действительно очень повезло. Я думаю, так уж распорядилась судьба.
Помолчав, Хесс спросил:
– Что значит – распорядилась судьба?
Она тотчас решила рискнуть, воспользоваться подвернувшимся случаем – пусть даже ее слова покажутся ему до нелепого дерзким намеком. После всех этих месяцев жизни в лагере она понимала, что упустить такую возможность было бы самоубийством – хватит быть оцепенелой косноязычной рабыней, уж лучше показаться самонадеянной, пусть даже он сочтет ее нахалкой. «Так что выкладывай», – подумала она. И она наконец произнесла, стараясь, чтобы голос звучал не напряженно и в то же время достаточно жалобно, как у человека, терпящего несправедливость:
– Судьба свела меня с вами, – и добавила, отлично сознавая всю мелодраматичность своей фразы: – А я знала: только вы все поймете.
Он снова не произнес ни слова. Внизу польку «Пивная бочка» сменил Liederkranz[216] из тирольских йодлей. Молчание Хесса тревожило Софи, и вдруг она почувствовала, что он с великим подозрением разглядывает ее. Возможно, она совершает страшную ошибку. Ее замутило. От Бронека (да и по собственным наблюдениям) она знала, что Хесс ненавидит поляков. Откуда, черт побери, она взяла, что может стать исключением? В отгороженной закрытыми окнами от тлетворной вони Биркенау, нагретой солнцем комнате стоял характерный для чердачного помещения запах штукатурки, кирпичной пыли и пропитанного сыростью дерева. Софи впервые по-настоящему заметила этот запах – словно учуяла грибы. В воцарившемся неловком молчании она слышала жужжание попавших в неволю навозных мух, их удары о потолок, похожие на мягкий звук вытаскиваемой пробки. Грохот товарных вагонов на запасных путях доносился издалека, еле слышно.
– Пойму – что? – наконец сухо спросил Хесс, открывая ей тем не менее еще одну маленькую лазейку, в которую она могла попытаться просунуть крючок.
– Поймете, что произошла ошибка. Что я ни в чем не виновата. То есть я хочу сказать – ни в чем по-настоящему серьезном. И что меня надо немедленно выпустить.
Вот, она это совершила, сказала все быстро и гладко; с пылкой убежденностью, поразившей даже ее самое, она произнесла слова, которые целыми днями без конца повторяла, сомневаясь, достанет ли у нее храбрости вымолвить их. И теперь сердце у нее билось так отчаянно и безумно, что даже стало больно в груди, но в ней ярко разгоралась гордость от того, как она сумела сладить с голосом. Она черпала уверенность и в своем благозвучном, приятном для слуха венском акценте. Эта маленькая победа над собою побудила ее продолжить:
– Я знаю, вы можете счесть это безрассудством с моей стороны, mein Kommandant. Должна признать, на первый взгляд это кажется немыслимым. Но я думаю, вы согласитесь, что в таком месте, как это, – таком большом, где такое множество людей, – могут ведь быть просчеты, даже серьезные ошибки. – Она умолкла, прислушиваясь к биению своего сердца, думая о том, не слышит ли он, как оно трепещет, и, однако же, сознавая, что голос у нее тем не менее не дрожит. – Mein Kommandant, – продолжала она, слегка подбавив в голос мольбы, – я очень надеюсь, что вы мне поверите, когда я говорю, что нахожусь в лагере по страшной несправедливости. Вы же видите, я полька и я действительно совершила в Варшаве проступок – везла контрабанду: продукты питания. Но разве вы не понимаете, это же мелкое преступление – я только пыталась подкормить маму: она была очень больна. Умоляю вас, постарайтесь понять – это же сущая ерунда, если учесть мое происхождение, мое воспитание. – Она помедлила, страшно разволновавшись. Не слишком ли она нажимает? Не остановиться ли на этом, чтобы дать ему возможность сделать следующий шаг, или же продолжать? Она мгновенно решила: «Дойди до главного, будь краткой – и продолжай». – Видите ли, mein Kommandant, дело вот в чем. Я сама из Кракова, и все мои родные были страстными сторонниками немцев, многие годы они находились в первых рядах бессчетных поклонников Третьего рейха, которые восторгались национал-социализмом и принципами фюрера. Мой отец был judenfeindlich до глубины души…