Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В зале суда раздали мой сборник стихов. Мне казалось, что я надежно спрятал книги, поэтому я изумился, что они так легко их нашли. Обвинитель по-своему истолковал содержание книги: это были «фантазии больного духа» и «неуважительные отзывы о Кубе и кубинском социализме, которые носят типичный отпечаток вражеской пропаганды». К счастью, они не пригласили литературных экспертов. Потом в качестве свидетеля вызвали Чако.
Бедняга Чако! Он казался старше и меньше ростом. Они нарядили его, угрожали ему и запугали его. К тому же ночь до суда его держали в каком-то месте, где не давали пить. Его наверняка научили, что не обязательно смотреть на обвиняемого, потому что его взгляд ни разу не скользнул по мне. Чако врал путано и нескладно. Да, поначалу у него сложилось хорошее впечатление обо мне, но прошло немного времени, и я, как он выразился, начал небрежно выполнять работу, поздно приходить и рано уходить. Я регулярно демонстрировал «типичное несолидарное отношение» (например, жалуясь на работу других товарищей), и мне было интереснее спорить на политические темы, чем выполнять возложенные на нас обязанности.
Догадывался ли Чако, что я ворую? Нет, и он объяснил это своей сердечной болезнью, которая, к сожалению, привела к тому, что он не мог наблюдать за моей работой так, как следовало бы. Когда все раскрылось, сказал Чако, он внезапно понял, почему мне так часто хотелось остаться в типографии после его ухода. Он добавил, что беспокоился, что в это время я буду копировать секретные военные документы.
Я написал на бумажке «запойный алкоголик» и показал Эусебио Векслеру. Он кивнул и поднялся, чтобы задать Чако несколько вопросов о том, сколько спиртного тот употребляет в неделю и не это ли та самая «болезнь», на которую он ссылается. Чако покрылся испариной и стал заикаться, но судья постучал деревянным молотком и сказал, что это «не относится к делу». И он, в общем-то, был прав. От об
винений в краже государственного имущества нам было не отвертеться.
Последний свидетель обвинения поверг меня в ступор. Поначалу я не понял, кто это. Он был только что подстрижен и одет в форму. Это был Эрнан Абреу, лейтенант Госбезопасности. Эрнан, оборванец и пейотный пророк! Никто не знал, где живет этот человек, поэтому все думали, что он был бомжом.
Эрнан рассказал, когда познакомился со мной, как и при каких обстоятельствах — в баре «Дос Эрманос» летом 1979-го. У него было задание внедриться в группу антисоциальных и контрреволюционных бузотеров и наблюдать за ними, а поскольку эта компания после моего ареста фактически распалась, он мог давать свидетельские показания, не опасаясь провала операции. Эрнан, по его словам, сразу распознал во мне одного из лидеров группы.
Я был готов ко многому, но происходящее было просто сюрреалистичным. У Пабло — а где, кстати, этот долбаный Пабло? — и то не получилось бы лучше. Эрнан был не просто внедренным агентом, но еще и провокатором. Это он познакомил меня с Пабло. И с Кико тоже, если не ошибаюсь. Я помню, что именно он сказал: «Ты один из нас». Он просто-напросто рекрутировал меня. Эрнан обладал способностью видеть. Во мне он с первого взгляда распознал оппозиционера, которому предстояло раскрыться полностью. Впечатляет. И разыгранный им спектакль впечатлил меня не меньше: я вспомнил, как откровенничал с ним, как мы часами беседовали о любви. Сначала я думал, что он потратил впустую довольно много времени, но потом понял, что постепенно рассказал Эрнану все. О своем отце, о сомнениях и лжи, о том, как Миранда раскрыла мне глаза на все это. И в конце концов я позволил ему редактировать свои стихи. Можно только посмеяться. Эти люди были такими талантливыми, такими хитрыми и ловкими, что просто волосы на голове вставали дыбом. А был ли Эрнан на самом деле голубым? Может быть. Что-то у них на него было, что-то серьезное. Но для той роли, которую он исполнял здесь, это было неважно. Эрнан не был обвиняемым, да никогда и не будет.
Его свидетельство представляло собой красочное описание всего того, что мне не стоило ни говорить, ни делать, снабженное передачей разговоров, которых я уже и не помнил. Он особенно подчеркивал, что я был «преступником по образу мыслей», и свидетельствовал он с целью обнародовать мое пагубное влияние на других: Кико, Пабло и Луиса Риберо он назвал поименно. Asociación para delinquir. Если бы мы были одни, я задушил бы его голыми руками. Но я помнил, как Эрнан умел пустить слезу, и понял, что сейчас наконец настала моя очередь сделать это: по мере того как это витиеватое и хорошо замаскированное предательство открывалось со всевозможных сторон, из моих глаз потекли слезы. Думаю, что даже если бы на свидетельском месте стояла Миранда и говорила все это, я бы не расстроился так сильно.
Мама ушла до окончания судебного заседания. Ушла навсегда из моей жизни.
Естественно, меня осудили. Эусебио Векслер произнес во многих отношениях великолепную заключительную речь, но у него было маловато сильных аргументов в мою пользу. Он просил о сострадании, и мы его добились. Я получил всего восемь лет.
Отбывание наказания началось в тот же вечер с пятнадцатичасовой поездки в поезде. Пятнадцать часов — это много, если ты сидишь прикованным к деревянной скамье, в вагоне, где ни влажно, ни сухо, и без чтива. Сиденья со скрипом напевали издевательскую песенку, слова которой я разобрал часа через два или три. В ней пелось: «И-рис-Ми-ран-да/Ху-а-на-Ми-ран-да/И-рис-Ми-ран-да…» Все дальше и дальше.
Обычно осужденных преступников, особенно политических, отправляли отбывать наказание как можно дальше от дома. С целью наказать их близких. В 1981-м в Гаване и окрестностях существовало от двадцати до тридцати тюрем и трудовых лагерей разных режимов, но меня отправили в тюрьму «Ла Пьедра» в районе Агуас-Кларас, к северу от Ольгина, в семистах километрах от дома. Мы, заключенные этой тюрьмы, называли ее просто «Агуас-Кларас».
Луис Фердинанд Селин написал, что если вы хотите понять страну, то достаточно просто осмотреть ее тюрьмы. Как я уже говорил, наказать кубинца непросто. Мы привыкли жить в антисанитарных условиях, ощущая нехватку почти во всем, питаясь по-нищенски, испытывая страх. Но в «Агуас-Кларас» нашли способ. Нас было около четырехсот заключенных в тюрьме, рассчитанной человек на двести. Никто не сидел в одиночной камере, и частью хитроумного наказания для неуголовных политических преступников было помещение их в камеры к уголовникам. Мой первый сокамерник, Фелипе, был убийцей. И мне не пришлось выяснять это у него за спиной, Фелипе рассказал все сам спустя полчаса после того, как нас представили друг другу. Он разбил своему дяде череп лопатой. Это произошло по пьяни во время спора о том, стоило ли Фелипе спать со своей двенадцатилетней двоюродной сестрой. Ничто в Фелипе не говорило в пользу того, что ему надо было выпить для храбрости, чтобы шарахнуть лопатой. И не потому, что алкоголь было невозможно достать. И не потому, что ему потребовалась лопата.
Ну ладно, и как же я должен был ему представиться? «А я — лирик»? Думаю, это вызвало бы у него не только возглас «Ууууу!». Когда я уселся на матрас, на котором мне предстояло провести одному богу известно сколько лет своей жизни, — большой неудобный тяжелый мешок, набитый чем-то похожим на солому и в котором, как я обнаружил позже, имелись жильцы, — я пробормотал что-то вроде: «А я политический». Это он уже знал. И Фелипе ненавидел контрреволюционеров. При виде их ему очень хотелось, чтобы у него в руках оказалась лопата. Конечно, именно поэтому нас посадили в одну камеру. Четыре квадратных метра.