Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А вдруг судить тебя будут? – усмехнулся Басаргин.
– Все возможно, – нисколько не рассердившись, согласился Григорий Фаддеич. – А за что, в сущности? Возьмем хоть этот случай. Суд нужен. Но и сарай этот тоже нужен: он казенный, для госторговли, для казенного хранения казенного мяса. Ну, получаю за это мясо по казенной цене. Но я же его не перепродаю? Я просто люблю, чтобы люди кругом меня хорошо жили; всем, кто ко мне прилепился, чтобы им хорошо было.
Он сказал это искренне и в то же время желая, чтобы Басаргин еще раз почувствовал себя обязанным ему за Катю и Гришку. Сказав это, он сделал паузу. Басаргин тоже молчал и с досадой думал, что так оно и есть и что и в самом деле Григорий Фаддеич, при всех своих недостатках, всегда был для родственников широким, не копеечным человеком.
«Надо будет сразу же поговорить с Катей, чтобы они столовались вместе с матерью. Конечно, и Кате и матери по-житейски это будет гораздо трудней, и все-таки надо это сделать. И для Кати и для матери главное не это».
А Григорий Фаддеич, колесом завертев на пальцах четки, что было у него признаком волнения, сказал, повышая голос:
– А судить меня, голубчик, не будут, потому что не я такой, а время сейчас такое, когда всего недостает, от подметок до кирпичей. А больше всего людей недостает, рук. Дай мне условия нормальные, когда все всюду будет, когда человеку ничего доставать не нужно будет, когда всего вдоволь, и подводи после этого под меня все морали – выйду из них чистый, как голубь. Я сам моралист буду. Святой! А когда в таких условиях работаешь, как я, когда ничего кругом нет и когда, чтобы работать и чтобы жить, каждый день ловчить надо, – тогда ты с меня спроси работу, а про морали не спрашивай: я их в ломбард на хранение сдал, до лучших времен.
«До лучших времен!» – Басаргин вспомнил Григория Фаддеича таким, каким тот был до войны. Что же, и тогда бывали трудные времена, и Григорий Фаддеич делал примерно то же, что и сейчас, и говорил об этом так же, пожалуй, только с меньшим остервенением. Но тоже где-то доставал гвозди, менял на лес, был незаменим, строил себе под Смоленском дачу. Все то же самое.
«Ну вот, придут когда-нибудь лучшие времена, – подумал Басаргин, глядя на Григория Фаддеича, – не нужно будет ничего доставать, хитрить, строить быстрее других за счет своей изворотливости и связей. Это будут, безусловно, лучшие времена. Но окажутся ли они лучшими для человека, сидящего сейчас напротив меня? Не потускнеет ли он в этих нормальных условиях, когда талант оборотистого дельца уже почти ничего не прибавит к его качествам строителя? А ведь сам по себе, просто как строитель, он – средний, ничего особенного. И окажется, что это лучшее для всех время – для него вовсе не лучшее, а лучшим для него временем как раз и было это, самое трудное для всех, нынешнее. Да, именно так», – спокойно подумал Басаргин, мысленно придя к этому беспощадному выводу.
Упорство, почти ярость Григория Фаддеича в споре с ним были, конечно, следствием того, что тот и сам в глубине души чувствовал нечто подобное, но не желал и не мог в этом сознаться.
– О чем думаешь? – спросил Григорий Фаддеич, остановив четки и пристально глядя на Басаргина.
Басаргин глубоко вздохнул, словно собираясь нырнуть, и, смягчая выражения, сказал то, о чем сейчас думал.
Григорий Фаддеич сидел, странно успокоившийся, почти безучастный, со скучающим выражением лица. Смысл того, что говорили ему, был слишком опасен: он вел в такие недра его души, где во все времена, лучшие и худшие, сохранялось чувство ущемленности тем строем жизни, который окружал его. Туда, в эту глубину своей души, он не только никогда не пускал других, но и сам, не желая бесполезно расстраиваться, почти никогда не заглядывал.
«Передо мной сидит просто-напросто недалекий человек, – стараясь успокоить себя, думал он, глядя на Басаргина. И ему тем легче было так думать, что он давно приучил себя считать всех людей, не умевших устраиваться в жизни, недалекими людьми. – Даже и за границей не набравшийся разума, недалекий, неумелый человек, – думал Григорий Фаддеич. – И может быть, где-то втайне завидующий моему уменью – вот и все».
«Вот и все, вот и все», – повторял он мысленно, твердо решив убедить себя в этом.
– А уж если ссылаться на трудные времена, то тут ближе к истине не твоя, а как раз обратная точка зрения, – сказал Басаргин.
– Ишь ты, даже – обратная! Какая же это, интересно? – спросил Григорий Фаддеич.
– А такая, что как раз в самые трудные времена и должен человек проявить свои самые высокие моральные качества. Помнишь картину «Ленин в 1918 году»? Там Василий привозит не то пять, не то десять тысяч пудов хлеба из Поволжья в голодающую Москву. Привозит эшелон и падает в кабинете у Ленина в обморок оттого, что сам он, везя этот хлеб, имел только свою законную пайковую четвертушку. Вот это – революционная высота морали.
– Ну и глупо, – сказал Григорий Фаддеич.
– Нет, не глупо, – сказал Басаргин. – Не глупо, а, наоборот, необходимо для победы. А в наше время некоторые люди все силы и душу вложат, чтобы такой эшелон привезти, и привезут, но про то, что им-то лично, какой бы груз они ни везли, все равно положено только то, что положено, – вот про это, к сожалению, забудут!
Он хотел продолжать, но, встретив взгляд Григория Фаддеича, прочел в нем такое скучное отвращение ко всем этим высоким словам, что осекся и замолчал.
– Не знаю, эшелонов не возил, – вставая, сказал Григорий Фаддеич, и в голосе его впервые за весь разговор дрогнула обида. – А вот когда война подошла к этому дому, взял я, русский человек, трехлинейку и пошел в пехоту. Да не в сорок пятом, когда берлины брали, а в сорок первом. Вот как. А там думай обо мне как знаешь, шут с тобой! Если хочешь, посиди с