Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Итак, ваши условия? — повторил он генеральше.
— Условия?.. Ich habe schon gesagt[249].
— Как, только-то и всего? — изумился Шадурский.
— Н-ну, што ишо там?.. Vous voulez en faire votre maîtresse, n’est-ce pas?[250]
— Понятное дело.
— Ну, и коншин бал!
— А ваш гонорар?
— Фуй… за кого вы меня берете? — оскорбилась генеральша, то есть сделала вид, будто оскорбилась, ибо гонорар был обусловлен уже заранее, в разговоре с Полиевктом Харлампиевичем Хлебонасущенским. В подобных подходящих обстоятельствах генеральша любила иногда изображать собою женщину в некотором роде добродетельную и благородную.
Наступил антракт. Маша появилась на пороге аванложи. Ее глаза блистали тем живым восторгом, которому поддается чуткая душа под обаянием музыкальных звуков. На лице играла улыбка — это лицо все сияло, все улыбалось, дышало полною жизнью и ярко говорило о том счастии, о тех новых ощущениях, под обаянием которых она ходила целый день и которые шли для нее crescendo et crescendo[251]. У нее закружилась голова. Прислонясь рукой к дверному косяку, она чувствовала во всем теле какую-то истомную слабость, какое-то легкое качание, будто пол под нею плавно колыхался, и Маша крепче держалась за косяк, потому ей казалось, что сейчас силы оставят ее и она упадет. Полуоткрытые глаза блуждали по малиновым бархатным драпировкам аванложи, мимоходом скользнули по зеркалу — и Маша не без самодовольного удивления заметила, что она никогда еще не была так хороша собою, как сегодня, как в эту минуту.
«Любить, любить надо!» — смутно шептало ей сердце, как будто кто другой переселился в ее душу и говорил ей оттуда эти слова. «Любить, любить надо!» — вслед за своим сердцем повторяла Маша почти бессознательно, чуть слышным шепотом, и невольно как-то остановила глаза на молодом человеке, который тоже не спускал с нее пристального взора и видимо любовался ею.
В ложу вошли двое старикашек — люди высокосолидные и высокозначительные, что било в нос каждому с первого же взгляда на их наружность. Один был гражданин, а другой — воин, и оба в сложности имели за сто тридцать лет.
— Ah, merci, merci, madame![252] — заговорил один из них сладостно-разбитым, дрожащим голосом, поминутно хихикая. — Vous êtes si aimable, si spirituelle!.. je ne puis oublier jusqu’à present cette nuit athеnienne, que vous nous avez donnеe… кхе, кхе, кхе!.. Quelle femme superbe. Et quelles formes antiques a cette petite poularde de Pauline![253]
Но вдруг, заметив присутствие молодого Шадурского, в некотором роде молокососа, старец осекся, немножко сконфузился и тотчас же переменил тон и манеру держать себя: папильон мгновенно преобразился в его превосходительство.
— Кто эта особа… с вами в ложе? — солидно спросил он, указав на стоявшую в дверях Машу, которая хотя и слышала его восторги, но не поняла их по причине полного неведения касательно прелестей этой nuit athеnienne[254], приводившей в такой экстаз почтенного старца.
— Моя племянница Marie, — представила ее Амалия Потаповна. — Барон фон Шибзик, граф Оксенкопф, — указала она затем на обоих старцев.
Маша поклонилась.
«Какие у нее все важные знакомые, все графы да князья, и на визитных карточках в гостиной все больше знатные фамилии», — подумала она в простоте сердечной.
Дрожащий барон подошел к ней и, сладко щурясь, отечески потрепал по ее свеженькой щечке. Через минуту оба старца, так неожиданно стесненные присутствием «молокососа», удалились из ложи, весьма недовольные тем, что нигде проходу нет от этих мальчишек, забывших всякое почтение и дисциплину. Шадурский же, со своей стороны, остался, напротив, необыкновенно доволен появлением старцев, ибо понял причину, приведшую их сюда.
«Значит, она в самом деле замечена всеми, если уж и эти две подагры не задумались притащиться во второй ярус», — решил он сам с собою и обратился к молодой девушке совсем бесцеремонным, дружеским тоном:
— А мы с вами, mademoiselle Marie, надеюсь, будем хорошими друзьями, потому что отчасти даже родственники… Я тоже несколько довожусь племянником вашей тетушке.
— Ах, какой повес! ах, какой повес! — закатив жирные глазки, качала головой генеральша. — Marie, il est amoureux dеjà! je vous fеlicite![255] — пошло вздохнула она.
Девушка сконфузилась и потупила глаза. Пошлость генеральши врезалась каким-то непрошеным диссонансом в ее светлое, поэтическое настроение. «Любить… его бы можно любить, да зачем она говорит об этом?» — мелькнуло у нее в голове.
— Marie, — снова обратилась к ней Амалия Потаповна, — князь предлагайт нам катиться на тройке — за город, а потом к нам ужинать. Ты согласна?
Девушка ответила улыбкой и, воспользовавшись первым аккордом оркестра, удалилась в ложу.
XX
НА БРУДЕРШАФТ
Ночь была славная, синяя, морозная — одна из редких петербургских ночей, где по зимам чаще всего господствует туман и прелая слякоть. Небо искрилось необыкновенно яркими звездами; прохваченный добрым морозцем и потому крепкий и белый, снег хрустел и визжал под полозьями лихого троечника, который с ямщицкими покриками, кругло помахивая кнутом, ухарски заставлял своих серо-пегих выносить широкие, красивые сани — только пар валил столбом, да снежная пыль подымалась из-под копыт, и с какою-то бодрящей приятной колючестью иглы этой блестящей пыли резали зарумянившиеся щеки укутанной Маши, которая сидела рядом с Шадурским. Генеральша, ради простора и спокойствия, выбрала себе переднее сиденье, за спиной ямщика. Петербургские троечники знали молодого князя и, ездя с ним, животов не жалели: потому — барин богатый, на водку по красненькой иной раз швыряет — только бы ему, значит, удовольствие предоставить.
Мигом оставили они за собой ярко освещенные улицы, мигом промелькнуло перед глазами мрачно-высокое, угрюмо-громадное здание четвертой части, напоминающее собою какой-то замок или, скорее, тюрьму. Вот и Циммерманов мост на Обводном канале, а в стороне, направо — очень эффектный вид огромной фабрики, представляющей по вечерам славную иллюминацию, когда все пять или шесть этажей ее заблещут длинными рядами газовых огней в многочисленных окнах. Вот и громадная чугунная арка Триумфальных ворот, в просторечии известных под именем «Нарвских трухмальных», — а там, за воротами, уж и городу конец, там уж пошло Петергофское шоссе с нескончаемым рядом дач по обеим сторонам. Кое-где огоньки мелькают… Песни доносятся откуда-то… Тянется обоз с сеном в город… Вот в стороне три цветных фонаря над воротами одной дачи, и с случайным ветром донеслось оттуда несколько аккордов модного вальса… А тройка мчится себе мимо и мимо, обгоняя других попутных троечников, с которыми ямщик перекидывается бойким замечанием или выкриком. И видит Маша, что напихано там,