Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меркулов отвечал:
«Письмо от Лощица я получил и ему послал 5-го [июля 1976 г.] ответ. Теперь надо собирать письма в адрес [Первого секретаря ЦК ВЛКСМ] Тяжельникова в защиту моего учителя, желательности появления о нем книги и приличной характеристики моей сумрачной личности!»[445]
Похоже, что Лощиц симпатизировал Меркулову, но растерянный Селезнев перестраховывался, почему и понадобились «письма в поддержку» на высочайшее комсомольское имя.
Я пытался сориентировать Василия Лаврентьевича, чтобы он знал, с кем имеет дело, и не допустил какого-нибудь промаха:
«Учтите, что с Лощицем Вам надо быть осторожным. Я знаю его уже не один год, но до сих пор не могу раскусить. Это весьма своеобразный тип христианствующего антисемита. В Алекс[ее] Алексеевиче его, скорее всего, привлекает то, что он учился в Духовной академии. Что касается естественных наук, то Лощиц в них крайне невежественен и, в духе примитивного мышления поздних славянофилов, считает, что все зло мира – от ученых и от евреев (конечно, для него эти понятия тождественны). Помочь Вам заключить договор он практически не властен, но помешать может очень легко, поэтому в переписке с ним учтите все вышесказанное»[446].
Меркулов, как уже отмечалось, работал быстро. В новогоднем поздравлении от 25 декабря 1976 года он мне писал, что уже «отпечатал 387 страниц на машинке». Это было так неожиданно, что я сперва не понял, о какой книге идет речь. Только внимательно перечитав письмо, убедился, что речь шла о новой книге об Ухтомском!
Договор с ним был подписан 26 мая 1977 года, и в нем был указан срок представления рукописи – 30 июня того же года, то есть через месяц. Это значит, что договор заключался на практически готовую рукопись. Стало быть, редакция с ней ознакомилась и нашла вполне приемлемой. В противном случае не стала бы заключать договор.
Но официально представленная через месяц после заключения договора, рукопись застряла у Лощица.
Прошло больше года, прежде чем Василий Лаврентьевич сообщил мне об этом в каком-то не сохранившемся письме. Наводить справки в редакции я уже не мог, так как полностью порвал отношения с ЖЗЛ. Это было связано с прохождением моей книги «Владимир Ковалевский: трагедия нигилиста». Герой ее – выдающийся палеонтолог, просветитель, близкий к освободительному движению 1860-x годов, поборник женского равноправия, муж (сначала фиктивный) Софьи Ковалевской, трагическая фигура: в 41 год покончил с собой. Мое отношение к герою книги, как к движению шестидесятников вообще, отнюдь не было апологетическим. Я критически оценивал некоторые поступки и взгляды Ковалевского, но книга никак не укладывалось в национал-патриотическое направление, по которому вели ЖЗЛ Семанов, а потом Селезнев.
Редактором книги был Андрей Ефимов. Он пришел в ЖЗЛ при Короткове – сначала младшим редактором. Он был всего на два-три года младше меня, заочно учился в МГУ на факультете журналистики. Мы с ним быстро сдружились, наши взгляды на то, «что такое хорошо и что такое плохо», совпадали. Но после того, как Короткова убрали, и его место занял Семанов, взгляды Андрея стали меняться, а наши отношения – осложняться. Он считал нужным угождать вкусам и прихотям нового шефа, причем не из карьерных соображений, а, так сказать, из принципа: ты начальник, я дурак. После того, как Семанова сменил Селезнев, Андрей стал угождать Селезневу. Это прямо отразилось в его работе над моей рукописью. Замечаний у него было немного. Что-то я уступал, что-то он, но одно место я решил не отдавать. В рукописи приводилось найденное мною в архиве письмо Александра Ковалевского (зоолога, профессора Новороссийского университета) брату Владимиру, в котором с возмущением сообщалось о разразившемся в Одессе еврейском погроме и о «дряни, которая все это проделывает». Андрей требовал снять эти два абзаца, я не соглашался. Мое сопротивление его злило, но он сдерживался:
– Мне-то что, мне это до лампочки, но Юрий Иванович [Селезнев] все равно этого не пропустит, зачем его злить?
Я отвечал, что если Селезнев будет покушаться на это место, я буду говорить с ним, а пока книга в твоих руках – не лезь в пекло поперек батьки.
– Будешь с ним спорить из-за двух абзацев? – недоверчиво спросил Андрей.
– А почему бы и нет? Никакого криминала я в них не вижу.
Разговор становился все более напряженным. Наши давние отношения накладывали на него особый отпечаток: главное не говорилось вслух, но было понятно обоим. Андрея уязвляло мое упрямство (из-за двух абзацев ставлю под удар свою книгу), я же давал понять, что презираю его лакейство.
В комнату вошел Лощиц, чье рабочее место было в соседней комнате, и вмешался в разговор, переведя его на «еврейский вопрос» – в том аспекте, как его понимали национал-патриоты.
– Ну, хорошо, Юра, – возразил я по поводу какого-то его замечания о «засилии» евреев в руководстве революцией и советской властью, – допустим, что евреи играли «слишком большую» роль и творили больше безобразий, чем другие головорезы. Но тот период длился недолго. К 27-му году их всех из Политбюро вычистили, ни одного не осталось…
Тут Лощиц, набычив шею и раскачивая крупной тяжелой головой вправо и влево, сорвался в фальцет:
– А-а Ка-га-но-вич!
В эти пять слогов, подкрепленных пятью качками головы из стороны в сторону, была вложена такая энергия ненависти, какую никак нельзя было ожидать в этом тихом, уравновешенном парне.
Каганович, будучи креатурой Сталина, был введен в Политбюро в 1930-м, о чем я попытался напомнить, но он быстро поднялся и вышел из комнаты.
Он явно жалел о своей вспышке, столь не свойственной ему при обычной сдержанности.
Повернувшись к Андрею, я сказал, что ни на какие уступки не пойду. Было в моем тоне что-то такое, что тут же заставило его отступить.
– Ну, смотри, я тебя предупредил, – Андрей перелистнул страницу.
От него рукопись перешла к Селезневу. Замечаний у того тоже было немного, в основном незначительные, но «погромное» место было отчеркнуто карандашом как подлежащее удалению. Я спросил, что его смущает.
Мне кажется, что это место лучше снять.
Почему?
Ну… вы же понимаете, – сказал он многозначительным тоном.
Ничего не понимаю. Это нужно для обрисовки моих героев. Здесь показано их отношение к насилию и произволу.
Но вы же знаете, как остро сейчас стоит этот вопрос, какие аллюзии это может вызвать.
Какие аллюзии? – удивился я. – Разве у нас бывают еврейские погромы?
Нет, конечно, но этот вопрос стоит остро!..
Я молчал, ожидая дальнейших разъяснений. Но сказать ему больше было нечего.