Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Постепенно вычитывание переводов, которые делала Ирина Павловна, перестало быть главным в их общении. Перед своим отъездом для чтения лекций Бердяев обсуждал с ней «деловой» вопрос в одном из писем так: «Если хотите, в этот день я мог бы приехать к Вам, что мне было бы очень приятно. Тогда можно было бы докончить и просмотр небольшого оставшегося куска третьей главы. Неприятно только, что это отнимет время от разговора и общения с Вами». Но время шло, и так же постепенно нежная мелодия бердяевских писем к Ирине Павловне становилась более дружеской, хотя и оставалась теплой. Диалог между Николаем Александровичем и Ириной Павловной (которую он, кстати, считал лучшей переводчицей своих текстов) продлился вплоть до смерти Бердяева.
В 1934 году вышла в свет еще одна книга Бердяева — «Судьба человека в современном мире. (К пониманию нашей эпохи)». Книга была вызвана к жизни потребностью осмыслить происходящее в истории. Европа была накануне Второй мировой войны — сжата между жерновами двух войн, по словам Мережковского. В Германии в 1933 году к власти пришел Гитлер. Франция тоже стояла на пороге важных событий. Вечером 6 февраля 1934 года на улицах Парижа произошло выступление французских фашистов, руководимых полковником де ла Рокком и поддержанных начальником парижской полиции Кьяппом. В ответ 12 февраля была проведена грандиозная демонстрация пролетарской солидарности, в которой участвовали левые партии и рабочие организации. С этой демонстрации началось складывание народного фронта в стране. В этом же году Советский Союз вступил в Лигу Наций, Франция официально признала СССР, и это событие погрузило большинство русских эмигрантов в тревогу и уныние. Конечно, Бердяев не откликался в своих книгах на конкретные политические события — он был философом, стремился встать на сверхисторическую точку зрения, но ощущение жизни было неустойчивым: времена опять «плавились». Не случайно Бердяев сравнивал «Судьбу человека в современном мире» со своим «Смыслом истории»: тогда человечество тоже стояло на пороге колоссальных перемен. Сравнивал Николай Александрович свою новую книгу и с «Новым средневековьем». «Моя книга "Новое средневековье" была написана 11 лет тому назад, а книга "Смысл истории" 15 лет тому назад. В них я высказал свои историософические мысли в связи с наступлением конца целой исторической эпохи. Многое из того, что я говорил, подтвердилось, многое предвиденное мной сбывается. Но возникло и много нового, требующего осмысливания. И у меня явилась потребность написать как бы второй том "Нового средневековья"»[374], — говорил он. В этом же году вышла еще одна книга — «Я и мир объектов. Опыт философии одиночества и общения». Эта книга более всего роднит Бердяева с другими представителями философии экзистенциализма, в ней наиболее полно развито учение философа об объективации, которое стало как бы второй точкой опоры его персоналистической концепции наряду с констатацией первичности и несотворенности свободы. Материальная действительность для него — лишь «объективация» (опредмечивание, символизация, воплощение) духа. Мир объективации для Бердяева — это мир падший, мир «заколдованный», мир явлений, а не сущности, мир, где утеряна свобода и одинокого человека окружают чуждые объекты. «Дух никогда не есть объект, дух всегда субъект, но субъект в более глубоком смысле, чем это утверждает гносеология. "Объективно" мне не может раскрыться смысл. Ничто "объективное" не имеет смысла, если не осмысленно в субъекте, в духе. Смысл раскрывается во мне, в человеке, и соизмерим со мной. Объективация смысла, когда он представляется данным извне, из объекта, носит социальный характер и всегда есть еще та или иная форма рабства духа»[375], — писал Бердяев. Он по-своему переосмысливал Канта, соглашаясь с кантовским признанием иной, более глубокой реальности, скрытой за объективированным миром.
Как и во всех работах Бердяева, в этой своеобразно преломился его собственный духовный опыт. Несмотря на бурную общественную деятельность, большое количество людей, окружавших его, Николай Александрович всю жизнь, с самого детства, очень остро чувствовал одиночество. Это понимала его жена, написавшая в дневнике: «Ни очень одинок. Единственный человек, с кот он сохраняет дружеские отношения еще с киевского периода жизни, это — Л. И. Шестов»[376]. Сама Лидия Юдифовна, конечно, была отчасти его alter ego — он искренно любил ее и привязывался год от года к ней все больше. В семье был обычай: каждый вечер Николай Александрович приходил в комнату Лидии, садился у ее постели в большое кресло и беседовал о прожитом дне. «Это часы, когда мы ведем самые интересные и интимные беседы и говорим друг другу все [самое важное]… свое», — записала в дневнике Лидия. Беседы диктовались не только потребностью общения, но имели со стороны Бердяева и «терапевтическую» цель: в то время, в парижские годы, Лидия пережила трудный период. Евгения Юдифовна рассказывала, что достаточно долго ее сестра находилась в подавленно-депрессивном состоянии из-за того, что не могла жить такой жизнью, какой хотела бы — «сидеть одной и читать псалмы». Лидия жаловалась в письмах, что ее тяготит «семейная жизнь» (несмотря на постоянную помощь Евгении, взявшей все хозяйственные заботы на себя). Николай Александрович раздражал ее своей педантичностью, суетливостью, нервностью, боязнью болезней, хотя умом она и понимала, «какое огромное счастье» выпало на ее долю — она нашла человека, который принял ее представление о совместной жизни и согласился с ним. Некоторое время Лидия старалась меньше бывать дома — часто ходила в церковь, навещала в госпитале «своего» больного, читала религиозные книги — была погружена в свое католичество с головой. Если бы не усилия сестры и Николая Александровича, она бы совсем отгородилась от окружающего ее мира. В этот период жизни Николай Александрович и Лидия, каждый по-своему, переживали свое одиночество.
«…Мы не говорим, не общаемся дружески, просто, открыто, пишешь ты. Да, я это признаю, — отвечала на упреки мужа в одном из своих писем Лидия Юдифовна. — Мне все труднее и труднее общение даже с тобой, поскольку общение это не о первом и самом насущном для души… Пока я искала и ты искал — мы друг другу помогали, теперь духовно каждый утверждается в своем, и это часто раздражает и духовно отчуждает…»[377] Винила она Николая Александровича и в «отчуждении от людей, неумении подойти к душе человеческой». «Причина этого коренится, думаю, в том, что ты закрываешь себя, как бы оберегая от других… — писала она в другом письме. — Я знаю, что ты страдаешь от своей замкнутости, но как ее преодолеть? Даже мне трудно вывести тебя из этой замкнутости, даже мне ты так мало говоришь о своем внутреннем. Я не о всем могу говорить тебе…» Конечно, пережитое вместе сближало Николая Александровича и Лидию, но и дома он был один. Правда, со временем это случалось все реже: многие пары по мере старения становятся терпимее и нежнее друг к другу, не были исключением и Бердяевы. «Мой Бимбик заботливый и суетливенький», «мальчик мой», «дорогунчик», «любик», «любимчик» — такие обращения к Бердяеву рассыпаны в письмах Лидии Юдифовны после того, как трудный период депрессии был ею пережит. Сохранилось описание Бердяева, относящееся к этому времени и сделанное замечательным писателем следующего эмигрантского поколения, Василием Яновским: «В синем берете, серебристо-седой, величественный, красивый старец, судорожно сжимающий в зубах толстый мундштук для сигары — спасаясь этим от тика! Он выходил из своего домика с каменным крылечком, подарок американской поклонницы, и осторожно спускался по улице к станции Кламар или к трамвайной линии, бежавшей до площади Шатлэ… Бердяев один из немногих в эмигрантском Париже сохранил барское достоинство и аристократическую независимость. Ибо рядовые "рефюже" были затасканы и задерганы обстоятельствами до чрезвычайности»[378]. Яновский отмечал, что Бердяев происходил будто бы из царского рода Бурбонов и вел себя соответствующе, «как надлежит первому среди равных или равному среди первых». Врожденный аристократизм Николая Александровича отмечали многие, некоторых это даже раздражало. Несмотря на бытовые тяготы, Бердяев жил как будто в двух мирах, причем обыденный мир забот и суеты никогда не был для него важнее жизни духа. Впрочем, далеко не все принимали и его духовные «открытия» — тот же Яновский считал его философом, но отнюдь не мудрецом (как Сократ, Григорий Сковорода, Лев Толстой), отмечая, что «мудрец живет в соответствии со своею мыслью, со своим учением. От "философа" требуются только знания, таланты анализа или обобщения». Тем не менее, несмотря на критический настрой, Яновский отмечал, что именно от Бердяева он унаследовал ценную мысль социального порядка: «От него я впервые услышал, что нельзя прийти к голодающему и рассказывать ему о Святом Духе: это было бы преступлением против Святого Духа. Такая простая истина указала мне путь к внутренней Реформе. Я понял, что можно участвовать в литургии и тут же активно стремиться к улучшению всеобщего страхования от болезней; борясь с марксизмом, оставаться братом эксплуатируемых… За это скромное наследство я прощаю Бердяеву его "новое средневековье", мессианизм, особенности "национальной души" и прочий опасный бред». Думаю, если бы каждый из нас мог подарить другому хотя бы по одной нравственно-ценной мысли, то мир стал бы намного лучше.