Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В изречении Лейбница есть глубокая истина: музыке действительно свойствен неосознанный счет. Мы все это чувствуем, и очень живо, когда, например, плаваем или бегаем. Мы начинаем при этом подсознательно считать каждый шаг и каждый гребок, а потом (часто это происходит внезапно, без участия нашего сознания) обретаем чувство ритма и начинаем плыть или бежать в заданном «темпе», сообразно внутреннему музыкальному времени, не прибегая к осознанному счету. Мы перестаем выполнять функцию метронома и перескакиваем к музыке.
Лейбниц, однако, хотел сказать, что музыка — ничто, если не считать ее подсознательным счетчиком или счетом. Такие внутренние «водители» ритма и метрономы действительно существуют, и они действительно тяжело страдают при паркинсонизме — именно это имела в виду наша пациентка, когда говорила, что болезнь лишила ее музыки.
Больной паркинсонизмом действительно утрачивает, и утрачивает весьма основательно, внутреннее чувство меры и ритма. Отсюда несогласованные замедления и ускорения, увеличения и уменьшения, к которым он так склонен [См. «Приложение»: «Паркинсоническое пространство и время», с. 495.]. Паркинсоник блуждает в пространстве и времени — полностью лишенный внутренней шкалы или размерности, или бродит в них, вооруженный собственными шкалами, внутренними размерностями (фантастически капризными, искаженными и непостоянными: ранее я назвал это релятивистским бредом). В более фундаментальном смысле больному паркинсонизмом остро не хватает верной шкалы. Чтобы могли работать алгоритмы и искусство, инструкции и примеры действия, надо обеспечить больного именно верной шкалой, шаблоном, метрикой. Но что мы имеем в виду, говоря о «шкале мер», или, лучше сказать, о чувстве шкалы? Ведь именно чувства шкалы не хватает паркинсонику, и именно его, это чувство, должен он вновь обрести.
Шкала в физическом смысле есть константа, некая постоянная, договорная величина — как линейка или часы. Можно сказать, у больного, страдающего паркинсонизмом, неверные линейки и часы — как на известной картине Сальвадора Дали, где изображено множество часов, идущих с разной скоростью и показывающих разное время (вероятно, это метафора паркинсонизма, который начинал ощущать и сам Дали). Пердон Мартин в действительности обеспечивает больных линейками и часами, чтобы упорядочить потрясенный, раздробленный, бредовый, метрический хаос — хаос сломанных линеек и часов, — который представляют собой разум и сознание паркинсонизма.
Ни одна шкала, ни одна мера, никакая линейка, никакое правило не смогут работать, если они не действуют, живо, индивидуально. Поза и осанка являются отражением действия силы тяжести, а также других физических и физиологических сил, действующих на человека. Поза — это результирующий феномен и выражение таких сил, но это индивидуальные представления и выражения одного человека, а не просто некий механический или математический феномен. Каждая поза уникальна и несет на себе неповторимый отпечаток личности, помимо того, что позу можно и должно объяснить с точки зрения механики и математики: каждая поза есть в не меньшей степени «я», чем «оно».
Каждая поза, каждое действие наполнены чувством, изяществом («Изящество есть особое отношение деятеля к действию», — пишет Винкельман). Именно этого не хватает больному паркинсонизмом — у него отсутствует естественность позы, осанки и действия, отсутствует естественное чувство и изящество. Он теряет живое «я» — это еще один пригодный для нас способ разглядеть и понять инертное, обезличенное паркинсоническое состояние.
Здесь содержится логическое обоснование «экзистенциальной» терапии: не инструктировать, а вдохновлять искусством борьбы с инертностью («инертный» буквально и означает «лишенный искусства»), личностным и живым и, вероятно, в самом прямом смысле этих слов пробуждать и оживлять.
Исправить и починить механизм или механизмы, столь сильно поврежденные при паркинсонизме, призваны лекарственная терапия, хирургическое вмешательство или соответствующие физиологические мероприятия. Функция научной медицины — приведение в порядок «оно». Функция искусства, живого контакта, экзистенциальной медицины — это призыв к пробуждению воли, взывание к действующему началу, к «я», попытка восстановить его руководящую и направляющую роль, а также его гегемонию и управление (окончательное управление, ибо целевое управление есть не измерительный стержень и не часы — это правление и мера личного «я»). Эти две формы должны быть едиными, сливаться вместе, как душа и тело. «Там, где было «оно», — пишет Фрейд, — там должно быть «я».
Трудно сказать, что именно здесь фундаментально. Образно говоря, ни один человек не может обладать паркинсонической личностью, ибо личность, «я», никогда не может быть «паркинсонизированной». Единственный предмет, могущий стать таковым, — это подкорковая команда «марш!», то, что Павлов называл «слепой силой подкорки». Это не «я», это «оно», и в этом случае «я» может быть покорено и порабощено бесконтрольно действующим «оно». В этом и заключается особенное подавление состояния, которое известно и одновременно отвратительно больному, не способному ничего противопоставить такому порабощению. Именно это хочет выразить Гаубиус, когда пишет об упреждающей торопливости («scelotyrbe festinans») почти на столетие раньше Паркинсона: «Бывают случаи, когда мышцы, надлежащим образом возбуждаемые импульсами воли, сокращаются с непрошеной живостью и неуправляемой стремительностью, опережая дремлющий, не проявляющий никакой воли, разум». Ясно, что Гаубиус использует слово «воля» в двух противоположных смыслах: воля «оно» — что равнозначно автоматизму, и воля «я», выражающая свободу или самостоятельность.
Научный подход пригоден для коррекции автоматизма, но только экзистенциальный подход может освободить из-под гнета «я» — никогда не исчезающую, но дремлющую свободную волю или автономию, впавшую в оцепенение и порабощенную «оно». Мы говорили о паркинсонизме как о «потере представлений о пространстве и времени» и как о пребывании в царстве сломанных часов и линеек. Можно сказать, что это кантианская формулировка состояния, поскольку она соответствует кантианскому представлению о том, что пространство и время (или, лучше сказать, ощущение пространства и времени) являются «конструктами» организма или разума. Там, где раньше мы говорили о релятивистском или эйнштейновом делирии, мы можем теперь, с большим основанием, говорить о кантианском делирии, назвав полную и безнадежную акинезию «акантией».
Если Кант в первой из своих «Критик» рассматривает пространство и время как первичные («априори синтетические») формы опыта (как формы восприятия и движения), то в других своих «Критиках» он рассматривает деятельность, волю, «я» (при том что «я» он определяет через его волю — volo ergo sum). Таким образом, рассуждения привели нас к выводу, который выражает мысль Канта во всей ее полноте.
Находятся ли такие рассуждения за пределами науки? Да, они действительно находятся за пределами чисто эмпирической науки, науки в юмовском понимании, поскольку оно не только отрицает идеальные формы опыта, но и развенчивает всякую «личную идентичность». Но наши рассуждения показывают нам большую и более щедрую концепцию науки, которая может охватить все обсуждавшиеся нами феномены. Такая кантианская наука, думаю, и является наукой будущего.