Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как он будет жить один?
Потёкшие слёзы возвращают её к себе, и она обрадованно понимает, что таблетка проскользнула в живот, и значит, у неё есть двенадцать часов, чтобы найти лекарство.
Или вопить от боли, как полицейская сирена, на весь квартал.
Но сначала она немного тут приберёт.
Он выехал сразу, как только она высоким, не своим голосом, очень коротко попросила его приехать. Ему понадобилось три минуты в тоне, не подразумевающем отказа, предупредить девочек в зале, чтобы на вечерний хлеб они звонили его сменщику, и ещё около пяти часов, чтобы добраться до Парижа и с вокзала Монпарнас до её дома.
Двадцать пять с лишним лет понадобилось ей, чтобы позвонить, и световой день понадобился ему, чтобы приехать.
Дверь была открыта, и он прошёл в гостиную, оказавшуюся пустой.
В комнате он не сразу увидел её: и сумрак по эту сторону штор, и сама неузнаваемость Надин, и физиологический внутренний протест видеть это – на белую ткань подушки вместо головы, вместо лица словно бы положили крошечную фотографию, плоскую, чёрно-белую. Господи, какие муки сопутствуют такому преображению? И Марк шагнул к ней.
– Я тебе даже благодарен: если бы ты не увёл таблетки, она бы мне не позвонила. – Сказал он Даниэлю, когда тот, уличённый в краже, зарыдал. – Ты же понимаешь, что она не могла позвонить своему доктору? Без того чтобы не заложить тебя? Расследование, спецразрешение на повтор рецепта, все дела… Выбирая, кому из двоих тебя заложить – врачу или мне, – она выбрала меня.
Дада зарыдал ещё горше.
Марк без подробностей рассказал, как они с Надин высчитали, сколько таблеток оставалось до бегства сына, и как он ушёл раздобывать препарат.
И умолчал о том, как его накрыло жизнью сразу на пороге подъезда: за спиной в постели осталась спать наркотическим сном маленькая мумия его любви, открывшая, что у него есть большой сын. Уже это было совершенно непредставимо… Но ещё она обратилась за помощью, и у него был шанс помочь! Хотя бы однажды помочь ей. Её глаза утратили горячий цвет жжёного хлеба, и от кудрей, которые пружинили, если накрутить их на пальцы и отпустить, ничего не осталось.
Да и она ли это?
Да нет, конечно, это совсем не та женщина, с которой ты спал четверть века назад: даже без ужасного вторжения мучительной болезни сами годы этой разницы могут совершенно изменить прежнюю подругу до полной неузнаваемости…
Но внезапно перед глазами Марка на промозглой мартовской улице в центре дождливого с депрессивным зимним подвывом Парижа возникла, вся в пене густых солёных волн, скала центрального пляжа в Биаррице, откуда они в изнеможении доплыли, хотя та была так близко к берегу, но мощные волны противостояли всему.
Два тела распластались на песке, тяжело дыша. Под щёку Марку, пенясь, подольстилась вода, склеила ресницы, сквозь которые, зажмурившись, он смотрел на загорелое плотное тело рядом, спирали мокрых волос, фактуру кожи. Спина была похожа на лист фикуса, как у него на работе: сплошная, глубокая, очень выраженная центральная жилка позвоночника и расходящиеся от неё в обе стороны дуги рёбер.
Только теперь ему стало понятно, ему открылось, почему все так сходят с ума по половым контактам. При том, что весь мир – это ведь сплошной interdit. Сплошной запрет. Ветхий Запрет и Новый Запрет. Всё, что касается пола, строго лимитировано, указаны допустимые пропорции, но не допустимые указаны ещё подробнее.
В их семье вообще не поощрялась нагота, ни телесная, ни душевная. Закрытый и сдержанный – такой ты нам подходишь. Застегни верхнюю пуговку, Марк.
А тут…
Подумать только: ведь ещё недавно два совершенно чужих, незнакомых человека вдруг оказываются на одной горизонтальной плоскости, и он, пекарь, мог бы многое порассказать, как на плоскости противня, перетёртые одной ступкой в муку, замешанные вместе, оставленные отдохнуть и снова выкрученные и завязанные в узлы, части вступают в реакцию и как, выпекаемые в раскалённой печи, они становятся единой однородной субстанцией, настолько взаимно проникаются друг другом, что разделить их теперь вообще невозможно.
Невозможно и нельзя готовый хлеб разделить на прежние составляющие.
И если всем известно, что в любой момент они могут оказаться друг с другом в одной постели, перестать быть сами по себе, а стать настолько близко с другим человеком, что словно бы уже и прямо им иногда! И всё это по умолчанию сопровождается поиском весьма достижимого и сверхострого наслаждения…
Инструменты для достижения которого всегда у каждого при себе.
Он был в смятении. Она не стала отводить взгляд, когда приходила за хлебом. На третий день он понял, что ждет её, высматривает в вечерней очереди, ищет повод оставить дверь между залом и пекарней открытой. Укладывая в ровики специального противня для багетов белые трепещущие палки, он запаниковал, придёт ли она.
И увидел её прямо перед собой – в окне, на улице, она стояла снаружи и смотрела на его руки. Даже слов почти не понадобилось…
Есть от чего сойти с ума.
Марк разлепил ресницы и увидел совсем рядом просвеченный солнцем карий глаз, как маленькую планету, и эта планета следила за ним.
…Да! Конечно, это она. Он узнал планету, когда она следила за ним сейчас – когда рассказывала о Даниэле.
О Дада.
Проблемой достать десяток нужных таблеток не было: анонимный интернет сводит людей с самыми разными запросами, чтобы затем развести их навсегда.
И для Марка благодаря неведомому сыну настают волшебные деньки.
Марк отодвигает длинный узкий стол перед окнами в гостиной и ставит там почти вплотную к стеклу диван с высокой прямой спинкой: отсюда днём Надин может лежать и смотреть вниз – на улицу и вверх – на небо. Он взял отпуск за свой счёт и теперь, неожиданно ловко и споро, возится с ней.
В первый же вечер он несёт её в ванную, невесомую, не тяжелее листа фикуса. И понимает, что она уже находится в каком-то другом мире, где тщеславие или стеснение устранены из природы человека за ненадобностью.
Надин смотрит на него из белой колыбели ванны ровным согревшимся взглядом. Она блаженствует в тёплой прозрачной воде, положив ладони на шрамы от мастэктомии, но он, конечно, видит их. Чёрно-белая, как рентген или фотоиллюстрация до изобретения цветной печати, Надин колеблема струёй из-под крана, как нимфея на глади воды. Когда он несет её обратно в постель, она вынимает руку из укутавшего её полотенца и обнимает его шею.
Далее он обращается к её врачу за рецептом на следующие пятьдесят штук, но врач с сомнением смотрит на свою больную, правда, рецепт оставляет, как просят, печально роняя: созвонимся.
И что бы ни делал, Марк всё время хочет спросить её, но стесняется.
Как спросишь такое: почему ты меня не?
Где-то в девять по тихой улице каждый вечер проходит человек, он идёт под самыми окнами, и она не может увидеть его, он поёт на арабском языке длинную переливчатую песню. Наверное, шагает с работы домой, всегда в одно и то же время.