Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хвалились жёнки бабьим летом на Семён-день, а того бабы не ведали, что на дворе сентябрь, что весна да осень на пегой кобыле рысят, – погода переменчива: хоть и усталое, старчески вялое, но светило же солнце, а вдруг из-за хребта грянули тучи серыми волками, затмили свет, и заморосил, а затем полил как из ведра студёный дождь. А журавли пели погожее бабье лето… И когда Саня с Кланей, одетые по-летнему в суконные куртёшки, дотащились до брошенной заимки, то уже промокли до нитки и так озябли, что зуб на зуб на попадал. Чтобы переждать дождь, мало-мало обсохнуть, завернули в зимовье, рубленное в кондовую лапу, наспех и на смех, с разнобойно торчащими, трещиноватыми торцами. Уже который год пустует зимовье: обезлюдела заимка – но чудом выжили двери, окошко, а в самом зимовье чудом сбереглись нары, лавки, стол и кирпичная печь.
Лишь вошли в избу, сквозь окошки нагретую солнечным светом, Клава, которую бил озноб, невольно прижалась к Сане, тут и закружилась у парня голова… но Бог миловал, не согрешили до венца, вернее, до штампа в паспортах. Вскоре дождь стих, и тугой верховик разметал тучи, бабье солнышко осветило заимку, сосновую хребтину, овсяное поле, и Саня опять взвалил деву на спину, поволок до села, да так… под венец и приволок.
* * *
Сболтано ради красного словца – «под венец»; в жизни же вышло так: вырядился Саня в чёрный пиджак и нейлоновую рубаху, а Кланя – в белоснежное подвенечное платье с чужого плеча, но без фаты, и попёрлись молодые в сельсовет, обходя лужи и коровьи лепёхи, кланяясь любознательным старухам. Брели мимо Покровской церкви, где вместо куполов сиротливо и печально шатались на ветру чахлые берёзки и осинки, плакали под моросящими осенними дождями. А дед Фома со слезами поминал, как отроком понамарил в сём храме, в честь коего и повеличено село – Покровка; поминал старый пономарь, как сбредались боголюбцы-богомольцы с ближних деревень на престольный праздник – на Покров Царицы Небесной, и Божественная литургия вершилась громогласным и сладкопевным крестным ходом. Дед Фома чтил народную власть: «Не ломали бы церкви, не гнобили народишко крешшоный, не трогали б царя, Помазанника Божиего, – цены б не было нонешней власти…»
Возле сельсовета дерзкие мальцы-огольцы осмеяли молодых:
Саня, присев, кышкнул ребятишек, и те, вспорхнув воробушками, полетели вдоль по улице. А в сельсовете председатель, весёлый мужичок с лихими, до желта прокуренными усами, удивлённо оглядел пару: паренёк по плечо рослой девахе со спелой косой – и подмигнул Сане: дескать, и как ты, малый, умудрился эдакую каланчу отхватить?! Управишься ли?.. Хотя, ежели сам аршин с малахаем да жена махоня, вы кого наплодите – котят?.. А так оно и порода соблюдётся… Саня, ухватив лукавый мужичий взгляд, нахмурился, и председатель, не пытая рисковую судьбу, отмашисто шлёпнул печатью в паспорта, кудревато расписался и поздравил новоженей.
На свадьбе, что пела и плясала в ограде подле раскидистой белой черёмухи, Саня, широко разваливая гармонь, играл, дед Фома подыгрывал на берёзовых ложках, отец же лихо выводил староказачью песнь:
Невесте пало на душу песенное венчание, и Клава исподтишка вздыхала, что их свадьба без венчания и даже без серебряных колец, не говоря уж про золотые. Щегловы и сваты их, что прикатили из дремучей деревушки, смогли разориться лишь на свадебное застолье да тихие подарки новоженям.
* * *
Разочарованная сельсоветским бракованием, как смехом говаривали в селе, вспоминала Клава церковное венчание, кое сподобилась узреть в московское гостевание, когда чудным и чудным воскресным ветром занесло её, безбожную студентку, в белокаменный храм, дивом не закрытый властями, по синие купола утаённый сосновыми лапами и берёзовыми гривами от дерзких безбожников.
О Боге Клава ведала по рассказу «Медный крестик» из школьной хрестоматии и по ходовой повести «Чудотворная», где сочинитель[168] намалевал православных чёрным дёгтем, словно ворота сельской блудни; а из церковной жизни комсомолка знала лишь расхожие присловья: «кого ты бубнишь, как пономарь?!», «поп, толоконный лоб…», «не гонялся бы ты, поп, за дешевизною».
Казалось, и буйные ветра не заметут в храм её, пусть не богохульную, равнодушную к вере, но Клава любила каменное и деревянное благолепие церквей; любила, любовалась …лепота! И слышала сквозь века ангельское пение с древнего клироса, колокольный звон и лязг мечей… Позже из ветхих книг, пахнущих ладаном и древней пылью монашеских келий, и даже из кинокартин про ранешнюю жизнь Клава вызрела красоту церковных обрядов, и в душе пробудился пока ещё чуть слышный интерес ко Христу Богу. Но в церковь ходить робела – …комсомолка же, да и богомольный народец, что, казалось ей, воровато шмыгал с паперти в церковный притвор, сплошь тупой и дряхлый, а коль помоложе, то калешный либо столь невзрачный, что Бабу Ягу и Кощея Бессмертного мог бы играть без грима. Клаве думалось: «Эдаким тошнотворно пахнущим тленом и плесенью могильных склепов, эдаким убогим отвержам, что выплеснул мир на обочину, лишь в церквях и утешение», а Клава мечтала о великих комсомольских стройках, о палатках посреди сибирской тайги, о песнях под гитарный звон и сполохи костра, о голубых городах, где юноши и девушки – дети Солнца, дети орлиного племени; мечтала Клава и о возлюбленном, видела его в мятежных девичьих снах: высокий, русоволосый и голубоглазый – лирик либо физик, а случалось, являлись в сновидениях и бородачи – охотоведы, геологи, полярники и прочий бродячий люд, по уши заросший мхом.