Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот и хорошо, что парня прислали! – начальственно сказал он. – Проходи. Сначала о жизни поговорим или сразу о деле?
– Как хотите…
– Значит, о жизни… – определил Шелковичный и полез в холодильник за водкой.
Жизнь у него оказалась романтическая. В послереволюционные годы учился он в театральной школе вместе с нынешними народными и уже покойными артистами, пользовался отеческой любовью Станиславского и Немировича-Данченко – из-за него они якобы и рассорились. Шлифуя свой талант, юный Шелковичный пел остросоциальные куплеты в «Стойле Пегаса»:
Если будет НЭП —
Значит, будет хлеб…
А позже:
Пролетарскою метлой
НЭП мы выметем долой…
Однажды Шелковичный даже устроил выволочку «Сережке Есенину» за то, что великий поэт губит свой талант в кабацком угаре. Протрезвев наутро, автор «Исповеди хулигана» посвятил правдивому другу стихи «Не ругайся, такое дело…», но враги-издатели в корректуре посвящение сняли, а литературоведы справедливость пока еще не восстановили. Потом в Шелковичного влюбилась замнаркома пищевой промышленности, курировавшая виноградарство и виноделие. Как и все тогдашние руководители, она, подражая Сталину, работала в основном вечерами и ночами, поэтому долго не могла устроить личную жизнь. Оставив сцену и следуя за командированной женой, Шелковичный много лет вел исключительно дегустационный образ жизни.
Грянула война. И наш старик – тогда тридцатипятилетний красавец – не задумываясь, добровольно, пошел в кинематограф, эвакуированный в Алма-Ату, сыграл несколько эпизодических ролей, в основном чудо-богатырей, подрывающий себя вместе с немецкой пехотной дивизией. Он бы пошел дальше – на роли влюбленных командиров, но он от природы грассировал, поэтому кричать «ура» ему не доверили.
В пятидесятые годы жизнь Шелковичного покатилась под уклон: жена вышла на пенсию и умерла, сын вырос таким разгильдяем, что стал печально известным героем развернувшейся тогда борьбы со стилягами. Про то, где теперь обретается сын, старик скорбно умолчал, но что-то подсказало мне: отпрыск сидит. До пенсии будущий исследователь русского разговорного языка прозябал в маленьком доме культуры – руководил драматическим кружком. Новую хозяйку он так себе и не нашел – даже стареющих одиноких женщин пугала его мятущаяся творческая натура. Свое подлинное признание Шелковичный обрел уже на излете жизни.
– Я один из немногих, – объяснил старик, – кто сохранил исконную московскую речь. Вот скажи: «шампанское»! – неожиданно потребовал он.
– Шампанское, – проговорил я.
– То-то и оно! – покачал головой наследник языковых традиций. – А надобно, мой юный друг, говорить «шымпанскоэ»! Вот так я и составил звуковой орфоэпический словарь…
Он повел меня в комнату, где на кухонном табурете стоял распотрошенный магнитофон самого первого выпуска, а рядом, на столе, лежал школьный орфографический словарь. Шелковичный раскрыл книжку на первой странице, а потом соединил какие-то проводки, торчащие из магнитофона: послышались шорохи, пронесся шлейф цыганской песни, наконец стало тихо.
– Абажур, – прочитал старик равнодушным голосом и почти не картавя.
– Абажур, – эхом отозвался магнитофон.
Повеяло Кузнецким Мостом и вечными французами.
– Аббат, – произнес он, тыча в словарь суковатый палец.
– Аб-ба-ат, – донеслось из колокольного прошлого.
Шелковичный разъединил проводки и бодро объяснил:
– Это основной принцип. Наша задача – подготовить мой словарь к изданию, вернуть языковые сокровища советскому народу. В Академию наук я уже звонил. Работать будем каждый день, с восьми до двух. Без выходных. А сейчас давай в магазин – и лучше бы красненького!
– После водки? – удивился я, отодвигая нетронутый стакан.
– Я, мой юный друг, эклектик! – сознался Шелковичный.
…Он прислал в редакцию еще с десяток писем: жаловался, требовал, угрожал… Но я, не задумываясь, писал на регистрационных карточках красным карандашом – «в архив». Не люблю эклектиков.
1986 г.
Как я был колебателем основ
1. Проснуться знаменитым
В один из январских дней 1985 года (теперь уже не помню, в какой именно) я проснулся, извините за прямоту, знаменитым на всю страну. Уснул среднеизвестным поэтом, а проснулся знаменитым прозаиком. Случилось это в тот день, когда январский номер «Юности» очутился в почтовых ящиках трех миллионов подписчиков. Я тоже достал из железной ячейки долгожданный журнал, предусмотрительно вложенный почтальоном в газету (дефицитную периодику в подъездах тогда уже подворовывали), раскрыл и огорчился: с фотоснимка на меня нагло смотрел длинноносый парень, неумело канающий под задумчивого. По советскому же канону фотопортрет должен был улучшать автора, приближая его к идеалу, когда в человеке все прекрасно – далее по Чехову. За образец брали портреты членов Политбюро, висевшие в присутственных местах. Позже пришла мода на «охаривание» лиц известных людей. Мол, такой же человек, как мы с вами! Вон какая бородавка на носу! О том, что это тенденция, имеющая дальние цели, до меня дошло, когда в телевизоре появились уродливые дикторы, которыми можно на ночь пугать детей. Но я забежал вперед.
А тогда, прижимая к груди журнал, я подхватился и поехал в редакцию «Юности», располагавшуюся на Маяковке в многоэтажном доме начала XX века над рестораном «София». На второй этаж вела лестница, достаточно широкая для того, чтобы две даже очень крупные фигуры советской литературы, пребывающие в идейно-эстетической вражде, могли свободно разминуться. Тогда писатели противоположного образа мысли печатались в одном и том же журнале. И это было нормально. Теперь же если почвенник и забредет в «Новый мир», то лишь в состоянии полного самонепонимания, – как мужик, который с пьяных глаз ломится в дамскую комнату. Но я снова забежал вперед.
Главный редактор журнала Андрей Дементьев встретил меня своей знаменитой голливудской улыбкой:
– Поздравляю! Чего грустный?
– Вот фотография плохо вышла…
– Какая фотография, Юра! Ты даже не понимаешь, что теперь начнется!
Он не ошибся. В те годы публикация острого романа, выход на экраны полежавшего на полке фильма или открытое письмо какого-нибудь искателя правды, обиженного режимом еще в утробе матери, – все это вызывало умственное брожение и общественное смущение, которые чрезвычайно беспокоили серьезных людей, облеченных властью. Они спорили, совещались, приглашали вольнодумцев в свои кабинеты, гоняли с ними чаи, обещали льготы в обмен на сдержанность, а если те упорствовали, наказывали страшно: высылали из СССР прямо в гостеприимные объятия западных спецслужб, приготовивших изгнанцам неплохое трудоустройство, скажем, обозревателем радиостанции «Свобода». Удивительные времена! Судьбу какого-нибудь нудного романа решали на заседании Политбюро, коллегиально, взвешивая все за и против. А вот Крым могли отдать Украине просто так, с кондачка, со всей волюнтаристской дури! Странные времена…
Тем, кому сегодня за сорок, не нужно объяснять, что такое «ЧП районного масштаба». Зато продвинутые представители «поколения пепси», читая повесть, могут удивиться: неужели вполне заурядная история личных и служебных неприятностей первого секретаря никогда не существовавшего Краснопролетарского