Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Пусть подавится моим струментом, а на поклон к нему не пойду. Не на такого напал. Знаю, чего он дожидается. Но я ему не Машуха Соловьева — пол-литра не поставлю. На мне где сядешь, там и слезешь. Ишь ты — «ужо приходи, потолкуем»! А вот этого не хошь? — промасленные на веки вечные Тишкины пальцы с удовольствием переплелись и ловко изобразили известную фигуру. — Непряхин Тимофей ни у кого еще в ногах не валялся. Так что не жди — не дождешься!» — решил про себя Тишка и, еще более зауважавший себя за столь непреклонное и принципиальное решение, быстрехонько направился домой. Знай он, что происходило сейчас в председателевой избе, то еще выше оценил бы несомненную мудрость своего поступка.
Большой, семейный, хорошо выскобленный кухонным ножом и старательно вымытый стол был загодя накрыт, уставлен погребными припасами, а на шестке, в огромной, как поднос, сковороде что-то пошипливало, должно, картошка, сдобренная двумя, а может, и тремя яйцами, схороненными Аграфеной Ивановной от зоркоокой Катеньки и не менее шустроглазого Филиппа. Сковорода покинула шесток и оказалась посреди стола, дорисовав окончательно его великолепие, когда торчавший у окна внук провозгласил: «Бабаня, они идут!» У старой хозяйки хватило еще сил на то, чтобы отнести поджаренную картошку и водворить ее на положенное место, но затем руки ее безжизненно обвисли, а ноги подогнулись, — поддерживаемая младшей дочерью и внуком, она с трудом добралась до широкой лавки и рухнула на нее всем своим тяжелым, обмякшим телом. Живыми остались лишь одни ее глаза — сухие, воспаленные, немо и исступленно вопрошающие. Они-то, эти глаза, и остановились на одном только человеке из всех вошедших в избу — на Сергее. В них он прочел и вопрос, и горячую материнскую мольбу одновременно: «А где же Гришенька? Где же сын мой? Ведь он живой, живой! Скажи же скорее — живой?»
Сергей быстро подошел к ней, присел рядом, привлек седую ее голову к своему плечу и, ничего не говоря, поцеловал. Все, кто был в доме, — Леонтий Сидорович, Феня, Авдей, дядя Коля, Апрель, Санька Шпич, Точка, Максим Паклеников, пришедший чуток позже Архип Колымага — все теперь стояли посреди избы, не зная, куда себя деть и что надо делать в таком случае; никто не мог в эту минуту не то чтобы сесть за стол, но и глянуть на него. А покрытые густою сеткой красных прожилок глаза хозяйки уже начали наполняться влагою, две крупные капли уже медленно ползли по щекам.
— Ты вот что, Сережа, — первым, как и следовало ожидать, заговорил дядя Коля, — ты скажи ей всю правду. Так-то будет легче, чем всю жизнь понапрасну ждать. Убит ежели, так и скажи…
Теперь глаза Аграфены Ивановны обратились на старика, и была в них такая ярость, такая лютая ненависть, что тот сейчас же замолчал и в замешательстве начал оглядывать всех, как бы ища поддержки. Но его выручила сама же хозяйка, вновь повернувшая лицо к Сергею:
— Правду ли нам писали… правду ли? — умолкла, тяжело задышала.
— Правду, Аграфена Ивановна, — сказал Сергей тихо, но слова эти были услышаны всеми, и на какое-то время звенящая тишина воцарилась в избе. Неожиданно для всех Аграфена Ивановна поднялась над этой тишиной, над всем этим невыносимым напряжением, повернулась к образам, встала на колени и долго, под молчаливыми, встревоженно недоумевающими взглядами гостей молилась. Затем медленно встала, суровым, отвердевшим взглядом обвела всех, сказала громко и как-то даже торжественно:
— Ну, что ж вы, мужики, стоите? Садитесь за стол. Помянем сыночка нашего по-христиански. Левонтий, приглашай!
— Садитесь, мужики. Николай Ермилыч, Санька, Артем Платоныч, Виктор Лазаревич, Максим, Архип Архипыч… ну, чего же вы стоите? В ногах правды нету. Прошу, прошу вас… — Леонтий Сидорович приглашал, а глаза его тоже были красны, и он все время вытирал их, по возможности так, чтобы не видели гости. — Мать, веди Серегу. Садитесь, а ты, Фенюха, угощай нас… Мать, ты куда же?
— Я в горенке побуду. Мне одной надоть. — И Аграфена Ивановна ушла в переднюю. Под взглядом отца туда юркнула и догадливая Катенька, а потом и Филипп.
Все уже сидели за столом, Феня и помогавший ей Авдей разлили по стаканам самогон, а хозяин все чего-то ждал, не садился, топтался неловко на месте и, наконец решившись, подошел к Ветлугину.
— Ты вот что, Серега… ты мое место занял, пересядь-ка сюда, к Николай Ермилычу.
Сергей исполнил эту просьбу быстро, но все-таки покраснел от столь неожиданной выходки хозяина. Феня поспешила пояснить:
— Ты не сердись на него, Сережа. Отец этого места никому не уступит. Один раз он оттуда турнул самого Знобина. Ну-ка, друг, говорит, освободи — тут я завсегда сижу.
Апрель, дядя Коля и Максим Паклеников подтвердили: оказывается, и они не раз были изгоняемы старшим Угрюмовым с этого места. С незапамятных времен Леонтий Сидорович облюбовал его для себя, садился у левого края стола, спиною к стене, разделяющей избу на две половинки, и никто из домашних не смел нарушить этого правила даже тогда, когда хозяин был в отъезде; неукоснительно соблюдалось оно и в годы войны, когда неизвестно было, вернется ли Угрюмов-старший вообще домой. Постепенно спина и голова хозяина четко нарисовали на стене два разных по величине пятна. Хозяин не велел их закрашивать во время весенней и осенней побелки избы, чтобы не пачкать рубахи.
Первые стаканы выпили не чокаясь — это уж как водится, когда хотят кого-то помянуть. Перед тем как выпить, каждый сказал что-то из того, что говорят на Руси по такому горькому поводу. Один пожелал, чтобы земля, упокоившая героя, обернулась для него пухом, другой — вечную память, третий — того, чтобы вообще могилы павших были священны для всех людей земли. Следующие стаканы были также посвящаемы памяти Григория Угрюмова. Оказалось, что тут каждому было что вспомнить. Дядя Коля, например, рассказал о временах, когда он, страдая известным недугом, наведывался в школу и читал свои проповеди о Риме, когда, спроваженный директором, он становился под покровительство Гриши и Сереги вот — ребятишки отводили его домой и укладывали спать. Апрель не без умиления поведал о том, как эти же ребята во время студенческих своих каникул вели с ним долгую беседу там, у Ерика, и как потом поправили его «дурную голову». Максим Паклеников прослезился, вспомнив, как Гриша и Сергей дружили с его сыновьями-близнецами, и из слов его, Пакленикова, выходило, что лучших друзей у его Ваньки и Петьки, царство им