Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конкретное сходство между деяниями Стультиции и Венички подчеркиваются сопоставимым использованием черт, типичных для речи дураков в литературе: охотное противоречие самому себе, преувеличения, отступления, двусмысленность, забывчивость, спутанность, хвастовство, перескакивание от одного регистра или жанра к другому. В своем «пьянстве» Веничка оказывается таким же ненадежным и безответственным рассказчиком, как «глупая» Стультиция, чья предположительно женское непостоянство находит предположительно мужскую параллель в постоянных изменениях настроения у алкоголика. Это усиливает загадку характера Венички и сложности, с которыми сталкивается читатель при попытке надежно определить такие важные категории, как отношение рассказчика к алкоголю, к Богу или степень его испорченности и чистоты, цинизма и искренности. Они прекрасно помнят любые нужные им культурные ассоциации, но должны представить себя весьма забывчивыми, чтобы читатели смогли принять непоследовательность их действий. В случае алкоголика Венички такая забывчивость кажется совершенно естественной.
* * *
В «Москве – Петушках» эти паттерны создают ироническую амбивалентность, схожую с той, которую строит Стультиция в своих восхвалениях глупости – одновременно пряча намерение автора, обеспечивая ему свободу производить бесчисленные комические комментарии на грани абсурда и побуждая к серьезным размышлениям. Например: «Больше пейте, меньше закусывайте. Это лучшее средство от самомнения и поверхностного атеизма»[1006].
Самое отчетливое выражение эразмовой иронии в «Москве – Петушках» появляется ближе к концу поэмы. Непосредственно до описания своего убийства, Веничка произносит то, что можно считать его знаменитым последним словом, направленным к читателю с его личной Голгофы[1007]:
И если я когда-нибудь умру – а я очень скоро умру, я знаю, – умру, так и не приняв этого мира, постигнув его вблизи и издали, снаружи и изнутри постигнув, но не приняв, – умру, и Он меня спросит: «Хорошо ли было тебе там? Плохо ли тебе было?» – я буду молчать, опущу глаза и буду молчать, и эта немота знакома всем, кто знает исход многодневного и тяжелого похмелья. Ибо жизнь человеческая не есть ли минутное окосение души? и затмение души тоже. Мы все как бы пьяны, только каждый по-своему, один выпил больше, другой меньше. И на кого как действует: один смеется в глаза этому миру, а другой плачет на груди этого мира. Одного уже вытошнило, и ему хорошо, а другого только еще начинает тошнить. А я – что я? я много вкусил, а никакого действия, я даже ни разу как следует не рассмеялся, и меня не стошнило ни разу. Я, вкусивший в этом мире столько, что теряю счет и последовательность, – я трезвее всех в этом мире[1008].
Мы видим здесь ироническую манеру Стультиции, перенесенную в алкогольный язык Венички. Все в мире пьяны, каждый по-своему, так же как для Стультиции все глупы; сама жизнь – «минутное окосение души», так же как для Стультиции жизнь это лишь «игра глупости»[1009]; рассказчик настаивает, что остается трезвым в своем опьянении, так же как Стультиция мудра в своей глупости. Подобно Стультиции, Веничка примиряет кажущееся противоречие (пьянства и трезвости) и приходит к эразмовскому синтезу серьезности и шутки, которая основана на «формуле, по которой один плюс один равно трем»[1010].
Как и в кульминации «Похвалы глупости», где Стультиция «начинает рассуждать» («надевает львиную шкуру») и углубляется в важнейшие вопросы[1011], ирония в приведенном отрывке резко стремится к серьезности, хотя так и не исключает шутки. На поверхностном уровне две концовки диаметрально противоположны: Стультиция становится серьезной в своей похвале религиозного безумия и экстаза, а Веничка становится серьезным в своем отчаянии, своей оторванности от Бога и своем неприятии мира. Однако оба монолога формируются вокруг постоянной и настойчивой коммуникации между буквальной и метафорической гранями смысла, из‐за чего все утверждения и отрицания становятся в какой-то степени условными. Вполне ли серьезна Стультиция в своем призыве к религиозному сумасшествию или ее утверждение, что христианская вера «сродни глупости» (выражение, которое Эразм счел необходимым уточнить словами «некоему виду глупости» в позднейшем издании), – это отражение ее собственной глупости и стремления к преувеличению? Выражает ли Веничка абсолютное духовное отчаяние, действительно ли он так трезв, или это лишь преходящая депрессия человека в «лемме» опьянения, после которой он снова поднимет стакан, наденет иную маску и, вместо того чтобы заплакать, будет «смеяться в глаза этому миру»? В обоих случаях «морософическое», шутливо-серьезное равновесие сохраняется при помощи большой дозы преувеличений и связанных с забывчивостью противоречий самому себе. Несмотря на то, чтó Веничка говорит в процитированном выше отрывке, мы уже не раз видели его смеющимся и блюющим.
Ошибочно было бы предполагать, что вся поэма демонстрирует эразмовскую иронию в такой концентрированной форме. Однако двойственная перспектива «трезвого пьянства» видна на каждой странице. Разница в том, что Веничка, как главный герой повествования, часто подчеркивает двойственность, а не скрывает ее в каждом отдельном предложении. Это особенно очевидно в его сложном отношении к алкоголю. Мы много раз наблюдаем его восторженную раблезианскую любовь к выпивке, ее разновидностям и ритуалам, которые она порождает; в других (менее частых) случаях мы видим, как он проклинает свою зависимость. Его похвала внезапно замолкает – чего никогда не происходит у Стультиции[1012]. Однако читатель, видя быструю смену настроений и масок Венички, научается не принимать ни одну из этих крайностей без колебаний. Баланс серьезности и шутки сохраняется, и двойственность произведения не превращается в однозначность. Сегодняшние читатели могут посмеяться над тем, что первая российская публикация «Москвы – Петушков» состоялась в журнале «Трезвость и культура», где поэма была представлена как антиалкогольное произведение; но было бы так же абсурдно трактовать ее как искренний призыв к алкоголическому самостиранию – равно как и вычитывать в «Похвале глупости» призыв к подражанию глупости «бессловесных животных».
3. Глупые женщины и водка: перенос Эразмовых тем в позднесоветскую реальность
Стультиция подчеркивает центральное место глупости в человеческой жизни, связывая себя (и весь свой род) прежде всего с полом. Через женщину, «скотинку непонятливую и глупую», «тоскливая важность мужского ума» может быть подслащена. Но Стультиция заявляет свои права и на область мужской сексуальности, называя себя «рассадником и источником всяческой жизни»[1013].
Если взглянуть на авторов позднего советского андеграунда, мы увидим, что эразмовскую связь секса и глупости воспевал с особым пылом Юз Алешковский. Это особенно относится к его полной непристойностей самиздатовской повести «Николай Николаевич» (1970), чей рассказчик (собственно, Николай Николаевич), донор спермы в полуофициальных генетических лабораториях, с приапической прямотой преодолевает социальную иерархию и научную сложность. «На моем остолопе только и держитесь», – говорит он ученым, у