Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это было новым в моей жизни. Сельская почта с каждым днем все шире открывала мне глаза на окружающий мир, все более высветляя даль за далью.
Получив от меня зарегистрированные бумаги, Иван Иванович тут же, не давая мне передохнуть, заставлял делать конверты из какой-нибудь жесткой бросовой бумаги, плохо поддававшейся склеиванию. Это занятие было невероятно нудным. Я пускался на разные хитрости, чтобы облегчить его, но конвертов требовалось уйма. После несносной работы весь подол моей рубахи оказывался в клее.
В середине дня возвращался из поездок взопревший на солнце, запыленный товарищ Бородуля. Он быстро, как делал все, просматривал и подписывал бумаги, заготовленные для отправки, главным образом по селам волости. Это были различные распоряжения, циркуляры и директивы, всегда весьма срочные, или же ответы на запросы с мест. Все «исходящие» бумаги передавались мне для регистрации во второй амбарной книге. И тут я узнавал, как волисполком реагирует на все, что происходит в волости, и мог таким образом проверить, насколько было верным мое утреннее впечатление от сельской почты.
Это очень скоро отразилось на моих отношениях с отцом. Бывало, мне всегда оставалось лишь слушать его рассказы о том, что происходило в волости. Но теперь и я мог рассказать ему немало сельских новостей. Отец, по всегдашней привычке, расспрашивал меня дотошно, выслушивал серьезно, с глубокой вдумчивостью, и часто хвалил:
— Хорошо, что рассказал! Мне это надо знать.
У меня давно уже сложились не совсем, может быть, обычные отношения с отцом. От природы мягкий и добрый, он совершенно исключал из простой деревенской науки воспитания всяческую грубость и малейшее насилие. С большой страстью борясь за равноправие людей, он, вернувшись после войны домой, прежде всего установил это равноправие в своей семье. Он умел так держаться со своими сыновьями, словно был им ровесником, причем безо всякого труда, даже с радостью. Такое отцовство воспринималось мною как кровное товарищество, особая таинственная нерасторжимая дружба, которая обещала быть чем-то значительным в моей жизни.
…Несколько дней подряд отец опять носился по волости. Вернулся в полдень, когда я прибежал домой похлебать ухи, непривычно хмурым, в каком-то расстройстве. Приласкав меня на ходу, он быстрым взглядом окинул двор:
— А где Воробьев?
Я указал в сторону амбара.
Мордастый Воробьев, единственный милиционер, остававшийся в милиции за дежурного, спал беспробудным сном под предамбарьем, в тени. Отец со сжатыми скулами быстро пересек двор и выволок Воробьева за ноги из его уютного логова.
— Паровики изрубил?
— Недо…суг… было…
— А-а, недосуг? Оторваться от лагунка не мог? — Все более расходился отец. — Вста-ать! Трое суток! На одной воде! Опохмеляйся, мерзавец!
Не успел отец приостыть, к воротам подошел обоз разных телег с паровиками, кадками, обляпанными засохшей бардой, и лагунами с вонючей самосидкой.
— Взбесились богатеи, — сказал мне отец, сверкая глазами. — Ну, ладно, ладно, живоглоты…
Когда я вернулся со службы, отец в неподпоясанной ситцевой рубахе вовсю орудовал топором. Уже десятки паровиков были им так изрублены, так измяты, что не годились ни на что. В поте лица отец молча и яростно продолжал трудиться до вечерней зари. К ночи среди нашего двора выросла большая гора искореженного, обгорелого, ржавого листового железа.
Утром отец очень стыдился своей вчерашней горячности. Воробьева он выпустил из каталажки на рассвете. Встретив меня с рыбалки, хмуро покосился на железный хлам:
— Зря я вчерась, сгоряча…
После завтрака он вместе со мной пошел в волисполком. На крыльце повстречались с товарищем Бородулей — неугомонный председатель уже собрался в разъезд.
— Слушай-ка, Григорьич, погоди, — остановил его отец. — Слушай-ка, а ведь мы с тобой зря решили изрубить паровики. Сгоряча. Ты поглядел бы, что я вчерась наделал! Все до невозможности изуродовал. Куда оно годится теперь, то железо? Хлам! Выбрасывать надо! А ведь можно было по-хозяйски решить: найти жестянщика, наделать ведра…
— А потом? — с кривой ухмылкой спросил Бородуля.
— Распродать! Народу одна польза.
— Ну и удумал же ты, Леонтьич! Вот голова! — зашумел горячий Бородуля. — Да ты сам-то случаем не начал прикладываться к лагункам? А чего же тогда ересь несешь? Где нам тут железные заводы заводить? Да еще торговлю? Тебе забот мало? Руби и выбрасывай!
— Больше нечего, все изрубил, — вздохнул отец. — Ну, а кадки?
— Вот кадки — продай.
— Опять же они, Григорьич, на торгах тем же самогонщикам достанутся! — возразил отец. — Не-ет, как хошь, а это не дело! Ни паровиков, ни кадок им не видать! Вот так-то лучше! — Отец приблизился к Бородуле и заговорил потише. — Ты знаешь, что я надумал? Раздать кадки вдовам, у каких мужья погибли, наши товарищи-партизаны!
— А как? Без всякой платы?
— Знамо дело — без платы! — оживился отец, заметив, что его мысль как-то задела Бородулю. — Какая со вдов плата? Вдовье спасибо нам всего дороже!
— Вот тут ты здраво, здраво, — даже несколько растроганно одобрил Бородуля. — Только кто этим делом займется?
— Да я сам займусь! — ответил отец. — Свяжусь с сельскими Советами, у них все вдовы на учете. За три дня все кадки развезут. А ведь скоро огурцы солить!
— Действуй! — распорядился Бородуля.
И действительно, отец очень быстро осуществил свой план. Но он совершенно не предвидел тех последствий, какие вызовет его добродетельная затея. Слухи о ней, несомненно, с необычайной быстротой облетели всю волость и взбудоражили самогонщиков, с нетерпением поджидавших новые торги. А тут как раз подошло воскресенье — базарный день в Больших Бутырках. На площади спозаранку собралось много разного люда. Самогонщики хорошо знали друг друга: сват да брат, свояк да кум. Возмущенные подвохом отца, они собирались кучками у своих возов и гудели в бороды. Вскоре, здорово растравив себя, большой толпой двинулись в сторону нашего двора.
Впереди толпы шел коренастый бородач в жилете поверх синей, в горошек, сатиновой рубахи, в широких шароварах, заправленных в яловые запыленные сапоги. Сейчас многие посмеиваются над изображениями кулаков на плакатах первых лет Советской власти. А ничего смешного тут и нет: художники зачастую списывали их, как говорится, с натуры. Тот, что вел толпу к милиции, был кряжист, бородат, на его жилете сверкала золотая цепь! Он будто только что сошел с плаката! Несомненно, он не однажды видел свой портрет на плакатах, какие тогда доходили даже и до сибирской глуши. Но, стало быть, он и чихать не желал на свое плакатное изображение!