Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Риверола рассказывал, что сам не помнил, сколько времени просидел, уставившись на газетную страницу и не веря собственным глазам; и чем дольше он смотрел, тем больше лицо его напоминало маску человека, застывшего перед зеркалом. Он сам не помнил, сколько времени словно бы исподтишка всматривался в жуткий взгляд покойника и безумную усмешку, застывшую на его губах в миг встречи с неожиданной смертью.
– Не каждому довелось увидеть, – закончил Риверола, – фотографию себя мертвого.
Силы его иссякли – как из-за выпитого, так и из-за напряжения, которого потребовал рассказ.
– Покойником я был не больно-то красивым, – продолжил он, и видно было, что голова его вот-вот упадет на стол.
Я посоветовал ему отправиться спать.
– Да, не слишком красивым, – повторил он.
Теперь он выглядел совершенно безумным. В конце концов мне удалось втолковать ему, что уже очень поздно. В купе – официант помог дотащить туда моего собеседника – он и вовсе отключился. Мы погасили свет, и я начал засыпать, когда он решил завершить свой рассказ. Он что-то бормотал, бросал бессвязные фразы, из которых я узнал, каким образом завершилась его деятельность в качестве тайного агента. Ему назначили встречу в окрестностях Мёдона, там он увидел вьетнамца, и тот молча, не проронив ни слова, вручил Ривероле запечатанный конверт с коротким посланием от полковника Жуве – подписался тот, если я правильно запомнил, как Шевалье де Па. Полковник сообщал, что принимает отставку Риверолы, о которой тот и не думал просить, и советует ему в течение двадцати четырех часов покинуть Париж. Навсегда.
Мне послышалось, что в этом месте Риверола, лежащий на своей полке, горько всхлипнул. Наверное, спьяну. Потом он пытался заставить меня выучить наизусть сложный пароль, который ему самому пришлось запомнить за то короткое время, что он работал шпионом.
На следующее утро, когда мы прибыли в Лиссабон, Риверола был свеж как роза. Прощаясь, он поинтересовался, запомнил ли я пароль, который он сообщил мне минувшей ночью. Да, отлично запомнил – ведь попутчик вдалбливал мне его довольно долго, а я с терпением святого мученика повторял букву за буквой.
– Полковник всегда думал о бромистых соединениях, – сказал Риверола.
– Я ничего, абсолютно ничего не запомнил, – ответил я.
– Так запомните: они работают без перерыва на Морской.
– Потому что у них двусторонние береты.
– Точно, – сияя улыбкой, сказал Риверола. – Прощайте, друг мой. Счастливого пребывания в Лиссабоне.
– Я тихонько войду в парикмахерскую, – ответил я в попытке поразить его на ходу выдуманным паролем. – Или мой отец. Ведь я помогал ему измерять расстояние между аптеками.
– И пусть вас побреет Игорь Смуров, – ответил он после короткой паузы.
Этим новым паролем мне наконец-то удалось сразить его наповал. Он остолбенел.
– Ладно, прощайте, – сказал он, чуть помолчав, и стал спускаться из вагона.
– Прощайте, – сказал я, уже сойдя на перрон. – Вы, конечно, заметили…
– Это еще один пароль?
– Нет. Вы заметили, что мы с вами, то есть вы и я, очень похожи?
– Только нос, один только нос, – ответил он, недоверчиво меня оглядев. И пошел прочь.
А я стоял на перроне и думал: не двинуться ли мне следом? Я видел, как он удаляется уверенным шагом. А я стоял на перроне и думал о том, как все странно сложилось, и о том, что недоверчивость и подозрительность – по сути и есть язык шпионов, и, возможно, именно поэтому разговоры между ними кажутся такими нелепыми и загадочными и напоминают пароли.
Вечером во время выступления на улице Верди я расскажу историю Риверолы. Так я решил, сидя в одиночестве. Потом я вообразил, как сегодня же в половине седьмого буду шагать вниз по улице Дурбан, направляясь читать эту свою проклятую лекцию. Улица Верди находится совсем близко от моего дома – в районе Грасиа. Улица Верди тянется параллельно улице Дурбан. Если я все правильно рассчитал, мне понадобится не больше десяти минут, чтобы добраться до лекционного зала. И, скорее всего, я войду в зал самым первым, и на лице моем застынет выражение неподдельного интереса, словно вовсе не я должен тут что-то рассказывать, а тот, кто появится следом за мной, я же буду сидеть и слушать. Я пойду туда в пальто, из-под него будет выглядывать рубашка с бабочкой – совсем как у Пессоа, будто я, как и он когда-то, тихонько вхожу в лиссабонскую парикмахерскую.
Вечером во время выступления на улице Верди я расскажу историю Риверолы, а потом перейду к рассказу о том, как ребенком шпионил – испытывая глубокую и острую душевную боль – за отцом, тайком подглядывал за его переживаниями. Я перенесусь в сонную пору своего послевоенного детства, когда – как только что упомянул, использовав этот факт в качестве мнимого пароля, – я нередко отправлялся с отцом в верхнюю часть Барселоны, где он с помощью истертой сантиметровой ленты измерял тротуары, чтобы определить, на каком расстоянии от каждой из двух ближайших аптек ему выгоднее втиснуть свою аптеку, на которую ему одолжил денег щедрый родственник.
Измеряя тротуары, он с невыразимой печалью наклонялся к асфальту. А наклонялся он так часто, что в конце концов зародилась некая связь между ним и потаенным, вечно загадочным подземным миром. В итоге бурная и неведомая жизнь этого мира нашла в нем чуткого и неусыпного соглядатая – разом и шпиона, и соучастника.
Я сопровождал отца, совсем как мальчик в «Похитителях велосипедов» – его любимом фильме, наверное, потому любимом, что это был единственный фильм, где он сумел идентифицировать себя с главным героем и не мог сдержать слез. Я сопровождал его и шпионил за его мучительными попытками заработать детишкам на пропитание, а также за муками, которые, казалось, делаются все нестерпимее по мере того, как он устанавливает более тесные контакты с загадочным подземным миром, устроенным, на мой тогдашний взгляд, по каким-то особенным – причудливым и непредсказуемым – моделям невидимого.
Я шпионил за отцом и не чувствовал при этом ничего, кроме боли и глубокой тревоги. В те дни мне и в голову не приходило, что шпионство может нести в себе еще и наслаждение. Я шпионил за отцом с глубокой и острой детской болью и могу сказать: до случая с Дали не понимал, что в шпионстве неисчерпаемый источник наслаждения сосуществует с источником боли – их соединяет странная, но совершенная гармония.
Во время лекции на улице Верди я расскажу, что отца моего постоянно снедали две печали: угроза голода, витавшая над его семьей, и тревога, порождаемая подземными причудами обитателей другого мира – тех, кто внизу. Но я расскажу еще и о третьей его печали, самой тяжкой из всех: ее он прибавил к двум первым, начитавшись Унамуно, и она мучила его все сильнее и сильнее, пока мы весь тот август бродили по улицам района Бонанова.
Третья печаль была очень простой и вместе с тем очень трагичной: отец мой вдруг заподозрил, что мы не бессмертны, и по ночам это мешало ему спать, а днем – измерять тротуарные плиты; он жил в неутолимой печали от сознания собственной смертности; он сломался, что-то в нем обрушилось, как карточный домик его веры в существование Бога. Однажды он, в свойственной ему манере, сообщил мне: