Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Упаси Боже, конечно же, нет. Операция эта бескровна настолько же, насколько наша с вами теперешняя беседа, и, в сущности, мало чем от нее отличается. Известно ли вам, пани Ванда, что-либо о гипнозе или введении в транс?
— Да, я слышала об этих действиях, но разве это не удел, простите, доктор, факиров и прочих господ из тех, кто развлекает публику?
— Нет, дорогая пани, эти господа всего лишь жалко, неумело, а подчас и опасно для зрителей копируют приемы, которые применяют современные ученые, и, к счастью, используют их лишь очень поверхностно, иначе, повторюсь, это было бы опасно для людей и подлежало бы немедленному запрету.
— И вы хотите проделать это со мной?
— Да, пани Ванда, ибо убежден — и нашел доводы, убедившие в этом вашего досточтимого супруга, — что причина вашей болезни кроется именно в вашем прошлом, вернее, в одном из его эпизодов, который вами давно и напрочь забыт.
— Но в моем прошлом не было ничего постыдного, уверяю вас, доктор…
— Боже правый, пусть немедленно покарает меня Провидение, если хоть раз я подумал об этом, пани. Эпизод, вызывающий столь странный ваш недуг, вовсе не должен быть постыдным. Он мог вообще касаться не вас, а кого-то, чье имя для вас давно уже ничего не значит. Но отчего-то именно он, этот эпизод, выскользнул теперь из небытия в вашу жизнь, пани Ванда, и делает ее нынче столь несносной. Однако время не ждет. Согласны ли вы довериться мне и разрешаете ли посредством легкого гипноза попытаться выяснить истоки недуга в вашем подсознании?
— Вы сказали, доктор, что барон дал на это согласие?
— Да, пани Ванда. Его светлость сейчас ожидает в своем кабинете, и если вы желаете получить подтверждение из его уст…
— Нет, нет, я верю вам, доктор… Что потребуется от меня теперь? Ведь это произойдет сейчас?
— Именно так, ибо промедление невозможно. Вам же следует оставаться в постели, в той же позе, в какой вы находитесь, ибо, как мне представляется, вам сейчас удобно и комфортно, и просто следовать моим указаниям, которые не будут слишком сложны или обременительны. Постарайтесь внимать только мне, не отвлекаясь ни на что более.
— Я гак и поступаю, доктор, в течение всей нашей беседы.
— Прекрасно, это означает, что все это время мы с вами уже работаем, медленно приближаясь к желаемому исходу.
Доктор, который, так же как Ванда, все это время был почти неподвижен, слегка переместился в глубине своего кресла и произвел какое-то легкое движение.
В тот же момент где-то в глубине прохладной полутемной комнаты раздался негромкий мягкий звук, напоминающий отчасти звучание метронома, которым Ванда иногда пользовалась в детстве, беря уроки музыки. «Откуда здесь метроном? — рассеянно подумала Ванда. — По-моему, я ни разу не видела метронома в нашем доме здесь, в Вене. Давным-давно он стоял на бабушкином рояле в Варшаве».
Но в этот момент в тишине комнаты, не заглушая мерных ударов невидимого прибора, но как бы подчиняясь заданному им ритму, зазвучал голос доктора. Впрочем, это был вовсе не его голос. Мягкий и глубокий, он медленно заполнял собой все пространство комнаты. Фразы, которые доктор произносил теперь новым своим голосом, переливаясь одна в другую, струились сплошным полноводным потоком, словно откуда-то в тихую опочивальню Ванды хлынули теплые незримые, неощутимые и не влекущие за собой опасности воды волшебной реки. Странной была теперь и интонация доктора: начиная фразу в обычном тоне, он постепенно медленно опускался все ниже и ниже, при этом к концу фразы темп речи становился очень медленным, словно каждое слово давалось доктору с трудом, но все равно говорил он четко, раздельно и каждое слово было понятно.
Однако скоро Ванда перестала обращать на это внимание: глубокий, пульсирующий во всем окружающем ее пространстве, а порой, казалось, и в ней самой, глубокий теплый голос доктора подхватил ее и плавно повлек за собой, укачивая в теплых вязких волнах своего сильного, но неспешного течения.
На самом деле его звали Кларисс Оливьетт. Так значилось во всех документах, удостоверяющих его личность и подтверждающих высокое происхождение. Однако в российской обыденности имена эти не прижились. Во-первых, их было трудно выговорить. А во- вторых, нельзя определить, какое из них было все-таки именем собственным, а какое — родовым именем аристократа, а попросту говоря, фамилией. Возможно, оно же означало и титул. Короче, ничтоже сумняшеся, очень породистого и очень дорогого кота решено было звать Кузей, и это, похоже, устроило всех. Счастливыми Кузиными обладателями были брат и сестра Титковы — девочка Света одиннадцати лет и мальчик Сережа, которому только что исполнилось семь. Оба они сегодня уверенно могли заявить, что на протяжении всей своей жизни добивались от родителей реализации законного права на владение каким-нибудь домашним животным (лучше, конечно, грозным ротвейлером или грациозной колли, но на крайний случай согласны были и на кота). Кот в данном случае был компромиссом, потому что котов с детства любила мама Галя. Таким образом, кот Кларисс Оливьетт оказался подарком сразу для трех членов семьи. Подарком живым, ярко-оранжевым, теплым, пушистым, с удивительной, противоречащей всем законам природы мордочкой — совершенно плоской (что само по себе исключало возможность нормально есть, нюхать и смотреть на мир). Но таков был в этом сезоне каприз кошачьих селекционеров — на выставках сплошь побеждали «экзоты», — и папа, дела которого медлен- но, но относительно стабильно пошли в гору, решился. Кларисс стоил немало — примерно во столько же могла обойтись слегка битая, но вполне еще бегающая «шестерка» пяти-шестилетнсй давности. Однако глава семейства Титковых решил, что за свои тридцать пять лет сам он на битых «шестерках», «Москвичах», «Волгах», иномарках, помнящих дороги Первой мировой войны, отъездил и теперь, будучи заместителем руководителя департамента крупного преуспевающего российского банка и разъезжая за рулем новенькой «БМВ», вполне может позволить себе раз в год раскошелиться на подарок сыну, пусть и по цене битой «шестерки».
Так Кузя появился в квартире Титковых, став сразу же развлечением и увлечением всего подъезда. Надо сказать, что Титковы жили еще по старинке, в одноподъездном двенадцатиэтажном доме-башне на Преображенке. Дом был из категории железобетонных архитектурных символов эпохи застоя, которые заселялись людьми примерно одного социального положения, находящимися в состоянии сильной эйфории оттого, что общенародная жилищная проблема в их конкретной судьбе оказалась успешно решена. К сему непременно присовокуплялось приобретение новой мебели, очередь на которую либо честно выстаивали в общем порядке, подгадывая к получению квартиры, либо добывали другими широко известными трудящемуся народу способами. Посему новоселья становились праздниками в квадрате, а то и в кубе, и на четвертое, пятое, шестое… утро, словом — к финалу праздника, новые соседи ощущали себя более чем родственниками. Большинство таковыми и оставались на всю последующую под крышей этого дома жизнь. Ругались тоже, случалось, совершенно так же, как родственники, — по пустякам, истово и до гробовой доски. Титковых подъезд любил: они не загромождали общее пространство ничем, кроме детской коляски, в которой выросли оба их ребенка, здесь же и рожденные; участвовали во всех субботниках; честно отдавали по полтиннику в общеподъездные сборы, на что бы ни собирали; давали взаймы деньги и продукты, когда бывала нужда, и брали — тоже, но отдавали в срок; шумных гостей собирали не часто, а к чужому буйному веселью, несмотря на двоих маленьких детей, относились философски. Потому изменение социального статуса Титковых подъезд заметил не сразу, а заметив наконец, не возненавидел классово чуждую теперь семью, как часто происходило с другими семьями в других похожих подъездах. Посудачив некоторое время и не разглядев в спокойной и добродушной, как прежде, Галке Титковой мерзких манер и визгливых интонаций какой-нибудь доньи Эстебаны, дом успокоился. Правда, денег у Титковых стали просить теперь чаще и все более значительные суммы, которые до известных финансовых потрясений надеялись скопить сами на приобретение необходимых крупных вещей. Титковы пока не отказали никому. Они и сами еще не очень вжились в новый свой социальный статус и всей семьей ощущали себя на некоем перепутье. Мало ли как там все сложится дальше.