Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда ей было настолько плохо, что хотелось, чтобы все кончилось – и она снова бы стала стройной живой девушкой, на которую оборачиваются на улице. Она чувствовала себя иногда маленькой серой мышкой, что сунулась за кусочком сыра в мышеловку, да в последний момент почему-то отпрянула, но мышеловка успела прищемить ей лапку: и теперь она сидела в растерянности, не зная, как вырваться.
Уже знали, что будет девочка. Андрей предложил назвать ее Василисой, в смысле, что Василиса прекрасная. Свекровь сказала: «Пусть лучше будет премудрая». А Лида хотела, чтобы была и прекрасная, и премудрая.
Андрюша не был готов стать отцом совершенно. И если Лида начинала как-то готовиться к появлению малышки: покупала розовые ползунки и распашонки, строчила на машинке пеленки из батиста, что лежал у мамы в сундуке, – еще мамино приданое, то Андрюша мог часами вертеть в руках пластмассовую головоломку, из которой нужно было собрать единственную верную конструкцию так, чтобы не осталось ни одной лишней детальки. Конструкция никак не складывалась, это раздражало Андрюшу, и он ужасно злился, что мать заставляла его идти мыть посуду или в магазин. Лида почему-то подумала, что и ее семейная жизнь – вот это составление правильной конструкции, что они очень стараются ее сложить, но все время или не хватает одной детальки, или остается одна лишняя. Конструкция эта была никому не нужна, и совсем не стоило тратить столько сил и времени, чтобы все увязать так, как положено, но что-то неодолимое заставляло снова и снова все расставлять по нужным местам.
Иногда Андрюша просто сидел на постели рядом с ней и смотрел на зеленое, цвета кабачков, искаженное мукой лицо жены, страдальчески сжимающей губы, и у него просыпалось странное чувство жалости и брезгливости одновременно. Ему казалось, что он тоже попал в какой-то если не в капкан, то в клетку, где позволено ходить, как загнанному, по периметру. Рождение ребенка не пугало его, но ему казалось, что ребенок отдалит их с женой друг от друга. Уже отдалил. Его жена, им самим посаженная в лодку на корму, случайно оттолкнулась веслом от берега, пока он мешкал, и медленно удаляется, растерянно улыбаясь, подхваченная попутным ветром и шустрым течением воды.
То, что она скоро станет мамой, Лида воспринимала как какую-то нереальность. У нее не было никакого желания рожать, вскармливать, тискать и прижимать к себе маленькое тельце. Дети не вызывали в ней того умиления, какое она наблюдала у многих своих подруг, когда те, увидев в коляске новорожденного малыша, начинали сюсюкать, склоняясь над гордо распахнутой для обозрения коляской, таящей в себе визжащее сокровище. Она отходила в сторону и спокойно пережидала всеобщий щенячий восторг, как перед сахарной косточкой.
Рожала она тяжело. Сначала страшно боялась. Хотелось заснуть – и проснуться сразу без живота. Если бы можно было у себя в деревне рожать, то рожала бы там. Там была мама, там она дома была, там бы ее в беде не оставили никогда. А тут… Ей казалось все время, что она живет в какой-то чужой стране. Вроде, все вежливы, приветливы, достаток и красивые витрины магазинов, а только ничего не понимаешь, не можешь ни спросить, ни рассказать о себе, душу выплеснуть некому, чтобы стресс снять, хотя, наверное, упади она на улице, ей помогут… А коли душу вывернуть не можешь, чтобы вытряхнуть все накопившееся и тревожащее, будто муравья, забравшегося под рубашку, то и бродишь неприкаянная, расчесывая себя в кровь. Она была по жизни неуверенным человеком, не победителем, не то, что нынешние молодые, которым палец в рот ни клади… А она – дрожь и обморок. И откуда у нее, у деревенской девицы, эти опущенные долу глаза тургеневских барышень? Но хороших акушеров там не было. Когда уходила в палату, бросила на Андрея прощальный взгляд ребенка, оставляемого впервые в детском саду.
Чувствовала себя в роддоме, словно в казарме. Желтое солдатское белье, злобный взгляд акушерки, которая, казалось, ненавидела всех молодых. «Чего орешь? Много вас тут, если все орать будут…» А она и не кричала вовсе, кусала до крови посиневшие губы и радовалась, что врачиха отвалила и матом не ругается. А пока врача не было, отошли воды… Она не помнит ничего почти, даже время не заметила, когда Василиса родилась. Что долго зашивали – помнит, после родов она месяц не могла сидеть совсем. Кормила дочку лежа, пока было молоко. У нее скоро грудница началась. Ее снова резали и зашивали. Сделали какой-то укол обезболивающий, а у нее непереносимость. Она помнит, как тогда медленно открылись ворота в туннель, лязгая дверями проходящего за окном трамвая, – и она почувствовала, что ее будто омутом затягивает в этот туннель, светящийся равнодушным светом люминесцентных ламп операционной. Этот свет слепил, точно южное солнце, отражавшееся в горах от белоснежного девственного снега.
Она решила тогда, что больше никогда рожать не будет. Ни за что. Но мудрая природа все стерла из памяти, точно волна следы на песке… Так, видимо, устроена жизнь, что мы все забываем. И боль тоже…
Наутро привезли перепеленатые надрывающиеся свертки, лежавшие, будто рассыпанная вязанка дров. Когда первый раз ей подали дочь, чтобы покормить, и она смотрела на этот почмокивающий комочек – в ней вдруг медленно начала просыпаться такая нежность… Нежность была еще в полусне. Нежность еще плохо понимала, где она, внезапно очнувшись от забытья. Нежность прибила звякнувший будильник и подумала: «Еще успею, еще полежу чуток, сладко потягиваясь спросонья». Сон медленно уходил. На нее смотрело маленькое существо своими серыми серьезными глазами, волнующимися, как море в непогожий день. Лида еще не чувствовала себя мамой, ей самой хотелось к маме и пожаловаться, что у нее все разорвано, но это красное сморщенное существо вызывало удивление: «Неужели это мое?» Отечный и маленький, будто котенок, младенец терпеливо позволил взять себя в руки, неловко пристроился к шершавому коричневому соску, похожему на промороженное пятно на румяном яблоке, – и принялся сосать. Отдуваясь от первой трапезы, удивленно разглядывал мутными щелочками глаз нависшую над ним белую грудь, сквозь нежную кожу которой просвечивали голубые ручейки прожилок, с которыми совсем недавно его сосудики имели общее русло.
Первые месяцы были настоящей каруселью. Лида летела в этой карусели в каком-то полусне, плохо понимая, где кончалась явь – и она проваливается в забытье. Ребенок все время плакал.
Она буквально падала от усталости. Просто закрывала глаза и мгновенно засыпала в том месте, где она оказывалась. Это могло быть и кресло, и стул, и за письменным столом, и за обеденным. Она даже не роняла голову на сложенные руки. Просто прямо сидя проваливалась куда-то в другую жизнь, полную разноцветных огней ночного города или солнечного света, рвущегося в прорези тяжелых занавесок. Она спала очень недолго. Через несколько минут вздрагивала, будто от испуга, от истошного детского плача. Пока Василиса была крошечная, Андрей почти не помогал ей. Но зато ее пытался укачивать свекор. Вася за несколько минут на его руках затихала, но, как только ее возвращали назад, начинала блажить. Вся ее жизнь была подчинена этому маленькому сопящему существу, у которого она находила все больше своих черт.