Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После Киева поезд идет медленно. Так медленно, что снег за окнами под ярким весенним солнцем тает быстрее. По вагонам шустро бегают туда и обратно разные коробейники. Толстая баба с сумками на спине и груди заунывно кричит голосом муэдзина: «Пирожки с повидлом до чаю… кефирчик… карты…». Кефир покупают плохо — у многих еще не кончилась взятая с собой водка.
Солнце припекает все сильнее. Поезд замедляет ход перед когда-то белым и красивым зданием вокзала, на каменном фасаде которого вырезано «Казатинъ». Еще видны надписи «Буфетъ» и «Залы ожидания первого и второго классов». Черт знает из каких глубин всплывает и начинает глодать совершенно необъяснимая тоска по империи. На перроне тотчас же воображаются щеголеватые офицеры с нафабренными усами и дамы в шляпках с вуалетками. Сверкающий медный колокол, в который звонит дежурный по станции, пронзительный свисток паровоза, и… поезд трогается. За нами еще какое-то время бежит бедно одетый мальчонка, просящий купить хлеб и минеральную воду, мужик в камуфляжной куртке, выкрикивающий «рубли на гривны…», скалятся вдогонку буквы надписи на бетонном заборе «Юра — поц», и тоска мало-помалу отступает.
Потом Жмеринка, а может и Винница, с непременно предлагаемыми варениками с вишнею, горячей картошкой в полулитровых баночках, жареные караси и огромная, не желающая исчезать, надпись «Слава труду» на каком-то обветшавшем привокзальном строении.
Наконец — Одесса. Язык вывесок, постоянно сбивающийся с украинского на русский. Торговки на Привозе, называющие гривны рублями. Кошерный ресторанчик «Розмарин» на углу Малой Арнаутской и Лейтенанта Шмидта, в меню которого среди фаршированной рыбы, форшмаков и цимесов бог знает откуда взявшиеся «чебурекас мясной» и «чебурекас рыбный». Про рыбный написано, что он не хуже мясного. И правда. Хотя им обоим далеко до юной официантки с такими… с такими… и такими… что, кажется, ел бы не с тарелок, ею поданных, а прямо из рук.
Пляж Ланжерон. Пожилая пара медленно прохаживается вдоль полосы прибоя. Медленно, по глотку, они пьют коктейль из соленого морского ветра, криков чаек, запаха водорослей и гудков далеких пароходов. Щурясь от весеннего солнца, она говорит ему:
— Как бы я хотела приехать сюда еще раз…. Хоть на пару дней…
— Ты же знаешь…
— Но я так хочу этого! Хочу хотя бы надеяться! Возьми пару монеток и брось их в море.
— Но деньги у тебя…
— Господи, какой же ты бестолковый! На, возьми мою сумку. Там, в правом кармашке, лежит мелочь.
Он, безотрывно глядя ей в глаза, долго и неуклюже роется в сумке. Наконец достает горсть ярких, розовых кружочков и, размахнувшись, что есть силы швыряет их в море. Она вдруг вскрикивает:
— Что ты бросил?!
— Твои таблетки, — разом выдохнув, отвечает он.
— И не надейся!
— Да-да-да! — подхватывают чайки.
— Да-а-а… — басит пароход на рейде.
Ночью дул сильный ветер,
летели облака, и три звезды сорвало с неба. Они упали во двор и долго шипели в снегу, пока не остыли. А к утру все стихло. Так обычно начинаются все рассказы. Но у меня не рассказ, а быль. Поэтому я расскажу все, как было на самом деле. Ночью ветер не дул и облака не летели. Летел сосед с крыльца. Его жена выводила из штопора. Вместе с бутылкой. Он кричал ей: «Звезда ты…» И она еще долго шипела ему вслед, пока не остыла. А к утру все стихло. Я встал со свинцовым облаком в голове. Даже с двумя. «Пойду, — думаю, — в лес. Прогуляюсь, проветрюсь». Оделся потеплее, взял перекусить и пошел. До леса от дома полем километра три-четыре. Сначала тропинка идет под гору. Если идти и время от времени оглядываться, то видно, как уходит от тебя за холмы вереница деревенских домов. Последней идет, склонив непокрытую дырявую главу с черным покосившимся крестом, разрушенная церковь. Как она уйдет, так и начинается вокруг язычество. Духи ветра, поля и леса поют тебе протяжные песни, водят вокруг хороводы и кружат, кружат голову. Я шел, болтал с ветром, полем и лесом. Ночью выпал снег, и поле было похоже на мою бороду — немного рыжего от высохшей травы, немного черного от кустов репейника и много белого от снега. Километра через два я заметил кабаньи следы. Не матерого, конечно, секача, а так — годовалого подсвинка. А ружья-то я с собой как раз и не взял. «Что его, — думаю, — брать? И тяжелое оно, и не сезон сейчас. А потом, ежели с ружьем, то уж без водки никак нельзя. Особенно без перцовки». Так что я его не взял. Да и нет у меня его. И собаки не взял. По той же причине. Иду, стало быть, сам. Вон уже и лес впереди — черный, голый и глухой. А к следам кабаньим, между тем, прибавились другие. Я сначала подумал, что собачьи. Деревня же близко. Только не видно ее. Как ни оглядывайся. И следов этих, которые должны были быть собачьи, все больше и больше. Или не должны… Я поднял глаза от земли и вдруг увидел вдали на тропинке два силуэта. Один, большой, как мешок, темно-коричневого цвета, лежал, вытянув в сторону что-то тонкое, вроде ноги. Второй — серый, раза в полтора меньше, сидел рядом и помахивал хвостом. Ветер выл… как волк. Глаза слезились. Видимость была почти нулевой. Я сунул руку в карман куртки за сигаретами и нащупал бутерброд со свиной грудинкой, который взял из дому. Бутерброд был горячим и вспотевшим. Он трепыхался у меня в руке… Опытные охотники в таких случаях советуют пятиться назад к тигру лицом. Или с маской на затылке. Но маски, как на грех, у меня с собой не было. Ноги пятиться отказывались. Поломав с десяток спичек, я закурил. Тигр помахивал хвостом, но не шевелился. Я сделал несколько шагов вперед. Тигр… Когда минут через двадцать, превозмогая все, что можно было превозмочь, делая шаг вперед и два назад, я подошел к месту трагедии, то увидел два полиэтиленовых пакета. Один побольше — вроде тех, что дают в продуктовых супермаркетах, а второй поменьше. В первом лежала мерзлая буханка черного хлеба и две пустые бутылки, а во втором — рваный полосатый шарфик, придавленный помятым алюминиевым котелком. Шарфик махал хвостом не переставая. С размаху пнув пустые бутылки, я зашагал дальше. Ветер пел мне что-то легкомысленное, и я ему громко подпевал. А кабанчик нашелся еще через километр, у самой кромки