Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Высокий, худощавый человек с седеющими русыми волосами, нервно говорил маленькому седому старичку:
– Не понимаю этих восторгов Жаровским хором. Модернизировано… Под иностранца сделано. Надо послушать наш Московский синодальный хор, или хор Московской оперы; там, батенька мой, чистое искусство, подлинная народная душа, а выше нашего народа в искусстве никого нет.
– Да где вы это, Александр Иванович, услышите, когда все это отняли от нас?
– Выдумано…
– Да что вы, профессор, выдумано, да где же выдумано? Не свое они поют, а Гречанинова, Чеснокова, Кастальского, старые напевы Киевских церквей, – возразил старик.
– Может быть… Очень может быть… Мне не нравится. Вы понимаете, меня это не удовлетворяет!.. Они пошли в проход.
– Лиза, – сказал Акантов, оборачиваясь к дочери. – А как ты? Тебе понравилось?.. Почувствовала ты силу православного песнопения?..
Спокойные синие глаза прямо в глаза посмотрели Акантову. Они сейчас же и прикрылись ресницами. Тихо сказала Лиза:
– Мне трудно судить об этом, папа. Кажется, – да… Очень хорошо. Немцы-то в каком восторге!.. Но я?.. Я этого не понимаю…
Лиза, пока выходил и выстраивался на эстраде хор, объясняла по программе отцу, что сейчас будут петь ораторию, сочиненную Жаровым и положенную на музыку композитором Шведовым:
– Это – история последних лет России, – торопилась Лиза своими словами рассказать. – Тут, значит, Дон, мобилизация, тревога, война, революция, молитва за павших…
Чуть слышно, в хоре на губах проиграли тревожный сигнал, и разом, громко, дружно и плавно грянул так хорошо знакомый Акантову Донской казачий гимн:
«Да, да», – кивая в такт пению, думал Акантов. – «Да, так оно и было. По Государеву слову, весь Дон поднялся на защиту Родины. Так и в 1812-м году не поднимались казаки: поголовно встало войско Донское по Государеву приказу. Все казачьи войска выставили много больше, чем то было положено по плану»…
Акантов слушал дальше: – два Государства, которым сам Господь указал жить в дружбе и мире, поднялись одно против другого и пошли истреблять друг друга… Грянул хор немецкий гимн:
И, будто навстречу гордым словам, полились, поплыли, заливая душу восторгом, великие, святые каждому русскому драгоценные, слова:
«Трр-дам… Трр-дам… Тррр-дам», – все ускоряя темп, отстукивают по рельсам красные коробки вагонов воинских поездов. Идут, несутся на войну солдаты… Хор пел:
Пошли стрелки Акантова…
Что это за страшные выкрики в хоре? Почему бодрую песню вдруг сменило погребальное, панихидное пение?.. С правого фланга из задней шеренги кто-то сказал страшным, за душу хватающим, печальным, глубоким, из самого сердца идущим голосом:
– Прощайте, все друзья!..
– Прощай, моя Родина!..
– Прощай, мой дом… И ты, Тихий Дон!..
Кто это сказал?.. Акантов знает этого широкоплечего, загорелого, с темным румянцем на щеках, человека. Как скорбны его темные глаза, как страшно смотрят они из-под нахмуренных бровей, и сколько в них неизжитой печали и скорби?.. Это Бажанов-Корниловец!.. Корниловец Бажанов!..
Сколько раз вместе дрались Акантов и Бажанов с большевиками. Скольких своих друзей, соратников схоронили они в глухих степных могилах… И, угадывая мысли Акантова, со страшным горем возглашает Бажанов:
– Вечный мир и покой пошли, Господи… Всем павшим на поле брани…
Гудит, густым органом поет под сурдинку хор: «Вечная память!.. Вечная память!..».
– Всем погибшим от ран и болезней…
Слезы застилают глаза Акантову. Сквозь нахлынувшие печальные мысли, он слышит, как гремит торжественно хор:
Поднялся Дон…
Бегут слезы из глаз Акантова, текут по щекам, падают на усы, капают на черный пиджак. Мешают глядеть, не дают слушать думы и воспоминания… Что это?.. Старость?..
Уже не в силах владеть собою, Акантов плакал крупными слезами. Лиза дергала отца за рукав:
– Папа!.. Папочка!.. Не надо!.. Не надо так!.. Люди тут!.. Увидят!.. Посмеются!.. Нехорошо, папочка!
Акантов не слышал дочери.
В антракте к Акантову подошел среднего роста плотный черноволосый человек неопределенного возраста:
– Ваше превосходительство, – развязно сказал он, протягивая руку Акантову. – Егор Иванович не признаете?.. Какими судьбами?.. Каким ветром вас занесло в наши края?..
Акантов вглядывался в говорившего. Большая круглая голова, со щеками хорошо проложенными салом, без морщин, с толстыми, чувственными губами, небольшие узкие глаза с искоркой, – не разберешь: дружеской или хитренькой. Говорившему можно было дать и двадцать пять лет, и все сорок пять. Неопределенное было лицо, международное. Пусти в любом городе в толпу – так сольется с ней, так растворится, что никакой сыщик не найдет его и не узнает. Русский?.. Немец?.. Кто хотите. Густые черные волосы продернуты легкой сединой, острижены по моде – у ушей и на затылке наголо; синяя кожа сквозит, на макушке волосы торчат вихром. Крошечные, стриженные усики, очень гладко, до блеска бритые щеки, хороший костюм, пестрый вульгарный галстук с бриллиантовой булавкой… Таких людей механизированный двадцатый век стандартом производит тысячами, – пойди, узнай, кто он?..
– Простите, – начал Акантов, но незнакомец, теплой пухлой ладонью сжимая руку Акантова, прервал:
– Э, полноте, где же вам всех упомнить?.. Я – капитан Лапин. При вас еще и капитаном не был. А вы не изменились нисколько… Все та же блестящая стрелковая выправка. Мы обожали вас за нее. Стрелки говорили: «Наш стрелок Акантов»… Только, вот, усы чуть побелели и короче вы их носите теперь. Да, не поверишь, а годы, годы пронеслись, промчались, как мгновение, как миг…
Этот человек брал нахрапом, напористостью, наскоком. Он колдовал словами, завораживал, как змея, пристальным глазом усыплял свою жертву своими маленькими глазками с искоркой. Он говорил непрерывно, словно боялся дать Акантову сказать слово. Как из пулемета, летели у него слова. Он говорил по-русски с теми полуиностранными оборотами и не то местечковыми, южнорусскими, не то взятыми из заграницы словами, как говорят русские, мало говорящие по-русски. И не мог определить Акантов, то ли этот капитан Лапин знал его стрелком в полку, то ли был откуда-то взявшийся, неведомый человек торговли, денег, широкой совести, коммивояжер или адвокат из мелких.