Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сюда, дорогой Егор Иванович, вот в это кресло. Здесь вам будет хорошо. Вам не дует с балкона?.. Да, вечер такой теплый. Глядите на улицу. Знаете, как в Москве, где-нибудь там, подальше, в каком-нибудь Спасопесковском переулке. И, видите, в темнеющем небе крест на колокольне. Не русский, восьмиконечный крест, а все-таки – крест…
Мягкие бока кресла охватили Акантова. Подле него узким длинным шкафом стоял, должно быть, очень дорогой, аппарат радио. На нем засветилась пестрая табличка, испещренная цифрами и названиями.
– Подождем момент. Сейчас девятый час. По-ихнему одиннадцатый. Концерт у них. Сосредоточьтесь… Знаете что? Еще лучше – закройте глаза… Полнее будет иллюзия.
Чуть зашипело и щелкнуло в аппарате, и сразу и так громко, что, казалось, что голос шел из самой комнаты, приятный, красивый баритон запел:
Так певали, бывало, у самого Акантова лихие песельники в его полку. Такой же был у запевалы чистый, молодой голос, и так же замирал, понижаясь, он, к концу запевка.
Хор подхватил песню. Он не понравился, не удовлетворил Акантова. Куда же ему было до Жаровцев! Точно пели старики в больших кустистых бородах. Что-то угрюмое, дремучее было в пении. Акантов думал: «Рабство под еврейским кнутом должно было сказаться. Иначе и быть не может. Нет тут по-настоящему лихого пения. Будто и не смеют широко открыть рты. И веет от этого пения чем-то необъяснимо жутким»…
Акантов хотел сказать это Лапину, но тот зашептал, сжимая горячею рукою руку Акантова:
– Москва… Слышите, милый, – Москва!.. А какой голос-то!.. Голосина-то какой!.. Я знаю, – это концерт красноармейской песни… Какая прелесть!..
Звонкий, наигранно высокий, форсированный, как поют в деревне парни под гармонику, тенор хватил с залихватским перебором гармонных ладов:
– Чувствуете, милый, любовь к Родине?.. Ах, черт его подери совсем… Вот едрена Матрена!.. Всю вселенную объехал, а миленка-то его в Москве оказалась!… Да, так, батюшка, оно и есть. Так и есть, ваше превосходительство, дорогой Егор Иванович. Мыкаемся, мыкаемся мы по белу свету, а разве забудем мы когда-нибудь Россию?.. Все клевещем мы на советскую власть. Э!.. Что она?.. Подробность… И при царях то же самое было… Жандармы… По этапу высылали… Каторга… Везде одно и то же. Рая на земле нет нигде. И где оно лучше-то? Везде расправляются с врагами режима. Так нам и политическая экономия указывает. Нельзя, значить, без этого. И никаких!.. А Россия?.. Россия – она, матушка, стоит, как гранитный монолит, как скала в бурю… И, знаете что, вот поставлю я вечером, в шесть часов, Москву, станцию Коминтерна, и слушаю… Оперу, батенька мой, слушаю… Да какую!.. Ах, черт возьми!.. «Евгений Онегин», «Снегурочка», «Чародейка», сколько романтики, сентиментализма, дворянских пережитков, какие рукоплескания!.. Сижу в кресле, и думаю, да почему, в самом деле, и я сам не могу там сидеть, и тоже хлопать в ладоши и кричать со всеми – бис!.. бис! Ведь, это все наше. Это столько же их, сколько и мое. Почему мы с вами не можем там быть?..
– Там – большевики… Нас с вами расстреляют, – глухим голосом сказал Акантов.
– Вас-то за что?..
– Ну, мало ли… За прошлое – генералом был… «Кровушку народную лил» . За настоящее… Пока мы держим эмиграцию в любви к Родине, к России, и возбуждаем ненависть к большевикам жутко советской власти… Понимаете, не устоит она, пока мы живы… Мы открываем глаза иностранцам на сущность большевизма, мы показываем всю ее мерзость. Мы говорим ту правду про советскую власть, какую, без нас заграница никогда не узнала бы… Мы раскрываем большевистскую ложь… Наконец, мы…
Акантов замолчал. Он вдруг заметил, что Лапин прикрыл радио, что он забыл обычную свою болтливость, и, напротив, напряженно, ловя каждое слово Акантова, слушает его речь и точно записывает в своей памяти…
Будто нечто жуткое вошло в комнату и леденящим холодом охватило Акантова . «Да что это я? Да где я? Почему так разболтался?» – подумал Акантов, и оборвал речь на полуслове.
Лапин мгновенно повернул колесико аппарата.
– Внимание, товарищи, внимание!..
Ясно, четко выговаривая каждую букву тем русским говором, какой уже стала утрачивать эмиграция, говорила женщина, и Акантов старался представить ее себе. Какая она – молодая или старая, как одета, сытое и довольное у нее лицо или лицо измученное и запуганное.
– … Концерт красноармейской песни закончен. Через две минуты слушайте передачу концерта из Клуба красной армии. Народная артистка, орденоносец Нежданова, исполнит несколько романсов.
Лапин заметил смущение гостя. Он оказался более чутким, чем то можно было от него ожидать. Он заговорил о другом, будто и не был затронут острый и больной эмигрантский вопрос.
– Нежданова, – с обычной своей бойкостью заговорил он. – Вы помните, ваше превосходительство, Нежданову? Большая артистка и с хорошим классическим репертуаром. Говорят, теперь жена лучшего тамошнего, композитора и дирижера Голованова. Знал я когда-то и его. С ученической скамьи, – он у Кастальского учился, – в профессора! Самонадеянный, гордый… «Зеленая жаба», звали его. Пошел к большевикам. Другие как Жаров, ушли в белое движение, сражались на Дону скитаются теперь с русской песней по свету, чаруя уроками Московской консерватории иностранцев. Ушел и Шаляпин, уходил Собинов; Голованов и Нежданова остались… Вы помните, как она пела? Чайковский, Даргомыжский, Кюи, Гречанинов, Бородин… Бывало запоет, Алябьевского «Соловья», всю душу на изнанку вывернет… Слезы выжмет… Была на большой дороге… – для берегов отчизны осталась на этой самой отчизне… Теперь услышите – не узнаете… Новые люди новые песни… Клуб красной армии… Тут другие песни нужны…
– Внимание товарищи, внимание, – раздалось по радио, – народная артистка орденоносец Нежданова исполнит «Песню о летчике»
Приятный русский, густой – и годы не брали Нежданову – голос, с каким-то печальным надрывом, запел в аппарате:
Лапин зашептал на ухо Акантову. Не мог он помолчать ни полминуты:
– Какая первобытная простота мелодии… До чего там снизилось искусство, чтобы стать общедоступным. Это не Варламов, не Гурилев или Алябьев, это пастораль XVIII века… И это поет Нежданова! Милый летчик, Красный летчик, – Незабудка голубая… – Вот, ваше превосходительство, где собака-то зарыта… Да было ли в нашей старой-то Русской армии так, чтобы с эстрады, в концерте, где тысячи народа, – вы слышите, какая буря аплодисментов, – заслуженная артистка, орденоноска… и этакому «милому летчику» в голубых петличках, незабудке голубой, такую песенку споет… Ведь, для него это мармеладная конфетка, а не песня. Вот она, где Россия, а не в большевизме, не в советской власти!.. России нет… Слыхал я это, а милый летчик-то, а Нежданова, – не русские, что ли, люди?.. Нет, батенька мой, Россия еще поборется. Рано вы, эмигранты, ее угробили… Дышит она. Коммунизм… Э! Черта с два!.. Едрена Матрена… Никакого там нет коммунизма, а есть там Россия, и мы должны быть с нею, а не против нее… «Милый летчик, красный летчик», поди, у летчика-то этого от такой песни, от такого голоса, кровь под голубыми петлицами хлещет. Незабудка голубая… Что мудреного, что после такой песни, завтра, этот самый милый летчик станет на крыло аэроплана и чебурахнет с высоты трех тысяч метров с парашютом вниз, – знай наших… А в ушах-то, когда будет лететь и ждать, раскроется, или нет – ведь и так бывает, что не раскроется советская продукция, – все будет звучать, звенеть, ласкать песенка-то эта самая, незабудка голубая…