Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой ответ ещё больше развеселил её. Схватив меня за рукав, она, кивая и подмигивая, дала понять, что я должен следовать за ней. Пока мы шли вдоль женского бассейна, я созерцал картины полнейшего бесстыдства и от смущения заливался краской. Обернувшись, моя юная незнакомка, желая помешать мне смотреть в сторону бассейна, своей маленькой ручкой со смехом прикрыла мне глаза. Она довела меня до двери, выходившей на неизвестную мне улочку. Там её поджидали почтенная матрона с жизнерадостным лицом и темнокожая особа с огромным свёртком в руках, откуда торчали простыни и прочие банные принадлежности. Завидев друг друга, троица расхохоталась и двинулась вперёд, а я поплёлся за ними.
Не сделав и нескольких шагов, я увидел большое скопление народу, с трудом умещавшееся на маленькой площади. В центре толпы, стоя на низенькой скамеечке, вещал монах. С гневным выражением лица он показывал пальцем в сторону бань; до моих ушей долетело несколько фраз.
— Они погрязли в мерзопакостных плотских удовольствиях… Уподобились скотам, постоянно жаждущим совокупления… Утратили стыд… Забыли о чистоте духовной…
В монахе, клеймившем посетителей бань, я узнал Петра. Помня, сколь мало забот уделял он собственному телу и сколько раз я по-дружески упрекал его за это, я не слишком удивился. Я хотел подать ему знак, чтобы он обратил на меня внимание, но малиновый тюрбан уже свернул на другую улицу.
Мы дошли до квартала Базакль, где вдоль улиц тянулись высокие заборы, скрывавшие старинные сады. Неожиданно женщины исчезли. А я увидел открытую дверь. За ней был виден сад, куда я и вошёл неуверенным шагом. Подстриженные кусты самшита обрамляли небольшой водоём с мозаичным дном. Над лужайкой с гиацинтами и кустами жасмина возвышались тисы — словно возвышенные мысли над женским кокетством. Аллеи устилал песок вперемежку с золотым порошком.
В усыпанных цветами пышных розовых кустах пели невидимые птицы.
В глубине сада стоял дом в мавританском стиле, над его кружевными аркадами и в проёмах между тонкими полуколоннами извивалась замысловатая вязь изречений из Корана.
Поражённый совершенно новой для меня картиной, я стоял недвижно, пока не услышал звонкий смех незнакомки. Её певучий голос, которому чужеземный выговор придавал особую прелесть, вывел меня из состояния оцепенения. Красавица сердилась: в вино с иссопом и мёдом забыли положить мускатного ореха, а шербет, украшенный пеной из взбитого с сахаром белка, принесли недостаточно быстро. Неожиданно вынырнув из зарослей роз, она спросила меня, почему я, как болван, стою посреди сада разинув рот.
От такой смеси утончённости и непосредственности я смутился. «Как же эти восточные женщины отличаются от наших тулузских девушек!» — подумал я. А эта и вовсе была ни на кого не похожа; я никогда не встречал таких красавиц.
Она сообщила мне, что своё смешное имя Сезелия получила от христианских варваров, доставивших её в Марсель. Венецианцы похитили её с острова, название которого я не разобрал, и привезли в Прованс на продажу. В Марселе её окрестили, и там же она в первый раз прослушала мессу. По блеску в её глазах я понял, что её обращение было исключительно видимостью. Однако жизненный опыт научил её, что религия является тем единственным предметом, о котором нельзя высказываться искренне. Её купил преклонных лет генуэзец, исполнявший все её прихоти; он же привёз её в Тулузу. Когда она говорила о нём, хрустальный смех её разбивался вдребезги и в голосе начинала звучать ненависть. Она с грустью вспоминала о своей родине, где все любили искусства; она считала христиан кем-то вроде дикарей, которыми движет только страсть к роскоши.
Она то и дело предлагала мне что-нибудь отведать или выпить, и я даже растерялся. Исполнив мелодию на дарбуке, она заплакала. Потом рассмеялась ещё звонче, чем раньше, скинула с себя большую часть одежд и принялась танцевать.
Близился вечер. Я лежал на мягких шкурах. Долетавшие из сада запахи гиацинтов и роз смешивались с ароматом неизвестной мне смолы, которую она время от времени подбрасывала в курильницу с тлеющими угольями. Непонятное опьянение охватило меня. Хотя утром я, по обычаю клириков, старательно сбрил бороду, Сезелия сказала мне, что я колюч, как крестьянин; она приблизила свою щёчку к моей щеке, потёрлась об неё и тут же отстранилась, утверждая, что оцарапалась. Наслаждаясь красотой предвечернего часа, я в глубине души считал себя жертвой чародейства.
Устроившись рядом со мной, Сезелия болтала не переставая; неожиданно произнесённое ею имя заставило меня насторожиться. Имя принадлежало генуэзцу, построившему для неё этот дом и обустроившему его в арабском стиле; генуэзец очень хотел, чтобы ей в нём понравилось и она бы не пыталась его покинуть. Генуэзца звали Фолькет. И нового епископа Тулузы, чьё скандальное избрание Папа утвердил совсем недавно, тоже звали Фолькет.
В Провансе и Лангедоке этот Фолькет прославился своей неуёмной страстью к женщинам, а также дурными стихами, которые сочинял для них. Он был уродлив и неотёсан, и в любви его постоянно преследовали неудачи. После многих лет распутной жизни он решил сделать церковную карьеру, так как известно: быстрее всех разбогатеет тот, кто сделается церковником. Его обуяла жгучая и всеобъемлющая ненависть к окситанцам, ибо окситанские женщины отказывали ему. Он принадлежал к редким людям, способным творить зло совершенно бескорыстно.
— Ну да, епископ, именно этим званием он беспрестанно похваляется, — ответила Сезелия, пожимая плечами.
Услышав имя Фолькета, я, видимо, так помрачнел, что не успел я подумать об опасности, которая могла мне угрожать, как Сезелия поспешила успокоить меня:
— Среди дня он не придёт. Он служит мессу в соборе Сен-Сернен. Сегодня должны срубить какое-то большое дерево.
Она ещё не договорила, а я уже был на ногах. Схватив её за хрупкие плечики, я принялся трясти её:
— Ты уверена? Дерево перед Сен-Серненом?
Она ответила, что уверена: наверное, сейчас его как раз и рубят. А тулузцы, видно, и в самом деле лишены здравого смысла, раз придают такое большое значение жизни и смерти какого-то дерева.
Надо сказать, эта невесёлая история тянулась уже целый год. Тысячелетний дуб, позволявший многочисленным птицам вить в его ветвях гнёзда, высился перед главным входом собора Сен-Сернен. Он загораживал проход в собор, а его густая крона не пропускала в собор солнце. Он был старше собора, старше самого города. У него на глазах готы сменили римлян, а сарацины готов. Певчие жаловались, что весной во время вечерни их песнопения не слышны из-за шума, производимого ласточками и воробьями. Говорили, что исполнить в ветвях дуба свою песню прилетал даже соловей — но только в ночь праздника святого Иоанна. В его корнях, уходящих в земную глубь, и в крыльях живущих на его ветвях птиц жила душа Тулузы.
И вот приор монастыря Сен-Сернен, желчный и злобный старикашка с больной печенью, решил срубить дуб. Он имел на это право, так как дерево росло на земле, принадлежавшей монастырю. Консулы воспротивились. Граф Раймон заявил, что умывает руки. Дело отложили до суда нового епископа, выборы которого должны были вот-вот состояться. Тем времён любовь народа к дубу возрастала.