Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не могу ручаться за точность слов Харди. Слышать настолько не вяжущиеся с ним слова было тяжело, и тогда я сразу попытался сгладить их какой-то шуткой, а позже активно старался забыть. Так что дословно сказанное я никогда не помнил, убедив себя, что это всего лишь риторическое преувеличение.
В начале лета 1947 года я сидел за завтраком, когда зазвонил телефон. Звонила сестра Харди: он серьезно болен, не мог бы я незамедлительно приехать в Кембридж и первым делом зайти в Тринити? Смысл последней просьбы дошел до меня не сразу, но я подчинился и нашел у привратника колледжа записку, в которой сестра Харди просила меня отправиться в апартаменты ожидающего меня Дональда Робертсона.
Профессор древнегреческого Дональд Робертсон был близким другом Харди и принадлежал к тому же либеральному, изысканному кембриджскому обществу Эдвардианской эпохи. К слову, он был одним из очень немногих, звавших Харди по имени. Профессор тихо приветствовал меня. За окнами стояло спокойное солнечное утро.
«Вам следует знать, что Гарольд пытался покончить с собой», – сообщил Робертсон.
Да, опасность миновала: состояние Харди, если так можно выразиться, приемлемое. Робертсон, хотя и менее резко, высказывался так же прямо, как и сам Харди. Жаль, что попытка не удалась. Харди очень болен и в любом случае долго не протянет – он едва доходит из своих комнат до трапезной. Он сделал совершенно сознательный выбор: жизнь на таких условиях его не устраивает. Имея солидный запас антидепрессантов, Харди подошел к делу основательно и принял слишком большую дозу.
Робертсон всегда вызывал во мне симпатию, хотя я встречался с ним только на общих мероприятиях и за высоким столом в Тринити. Разговор с глазу на глаз происходил между нами впервые. Профессор мягко, однако настоятельно посоветовал мне навещать Харди как можно чаще. Мне будет нелегко, но такова моя обязанность; кроме того, это вряд ли продлится долго. Мы оба чувствовали себя хуже некуда. Я попрощался с Дональдом Робертсоном – и больше никогда его не видел.
Войдя в лечебницу, я застал Харди на кровати, с синяком под глазом для пущего гротеска – во время приступа рвоты от передозировки он ударился об умывальник. Харди потешался над собой: надо же было умудриться! Ну кому еще удавалось устроить подобный бардак? Пришлось ему подыгрывать. Менее подходящую ситуацию для сарказма трудно и представить, однако выбора у меня не было. Я припомнил знаменитые неудавшиеся попытки самоубийств. Взять хотя бы немецких генералов в последней войне: Бек и Штюльпнагель проявили редкостную некомпетентность в этом вопросе. Я сам поражался тому, что говорил. Как ни странно, Харди воспрянул духом.
Я стал наведываться в Кембридж как минимум раз в неделю. Каждый раз с замиранием сердца – но что поделать, ведь Харди как-то обмолвился, что ждет моих визитов. Разговор почти неизменно заходил о смерти. Харди желал и не боялся ее: чего бояться в небытии? Вернулся его твердый интеллектуальный стоицизм. Налагать на себя руки он больше не планировал: все равно плохо получится. Он смирился и приготовился ждать. С болезненным пристрастием, которое его самого удручало (ведь вера Харди в рациональное, как и у большинства людей его круга, переходила, на мой взгляд, все рациональные границы), он дотошно выискивал у себя симптомы и постоянно исследовал собственные лодыжки на предмет отечности: увеличилась или уменьшилась?
Больше всего (примерно пятьдесят пять минут каждого проведенного с ним часа) я должен был говорить о крикете – единственной отдушине для Харди. Я вынужден был изображать увлеченность этим спортом, которую больше не испытывал. По правде говоря, я и в тридцатые годы ровно дышал к крикету, если не считать удовольствия от общения с Харди. Теперь же мне приходилось так тщательно изучать результаты крикетных матчей, как если бы я готовился к школьным экзаменам. Сам он читать уже не мог, но непременно уловил бы фальшь. Порой к нему на несколько минут возвращалась былая жизнерадостность. Но если я быстро не задавал нового вопроса или не сообщал интересную новость, он сникал и оставался лежать в мрачной отреченности, свойственной некоторым перед смертью.
Раз или два я попытался вытащить его из постели. Почему бы нам не рискнуть и не отправиться вместе на крикетный матч? Теперь у меня достаточно средств, говорил я, чтобы поехать на такси – привычном для него транспорте – на любой стадион, который он пожелает. Харди воодушевлялся, хотя и предупреждал, что я подвергаю себя риску таскать на себе мертвеца. Я уверял его, что справлюсь. Казалось, он готов согласиться. Мы оба понимали: жить Харди оставалось от силы несколько месяцев, и мне хотелось доставить ему хоть немного радости. Увы, в следующее посещение он отчаянно мотал головой. Нет, ничего не получится – нет смысла и пытаться.
Говорить о крикете мне было нелегко. Но еще труднее приходилось сестре Харди – милой, умной женщине, которая так и не вышла замуж и посвятила большую часть жизни заботе о брате. Толком не разбираясь в самой игре, она старательно выискивала и сообщала с таким же изящным юмором, как у прежнего Харди, любую новость о крикете, которую удавалось найти.
Пару раз сквозь хандру прорывалась былая любовь Харди к саркастическим замечаниям. За две или три недели перед смертью он узнал, что Королевское общество собирается вручить ему высшую награду – медаль Копли. На его лице заиграла хорошо знакомая мефистофелевская улыбка – и впервые за последние месяцы я видел Харди в его прежнем великолепии. «Теперь уже нет сомнений, что конец близок. Когда вам так спешат воздать почести, вывод может быть только один».
После этого я навещал его лишь дважды. Последний раз за четыре или пять дней до смерти. В Австралии тогда играла совсем новая команда из Индии, ее-то мы и обсуждали.
На той же неделе Харди сказал сестре: «Даже если бы я знал, что сегодня умру, мне все равно интересно было бы услышать о результатах крикетных матчей».
Его желание почти в точности исполнилось. Каждый вечер перед уходом сестра читала ему главу из истории крикета в Кембриджском университете. Слова одной из тех глав стали последними услышанными им перед смертью: на следующее утро Харди не стало.
Вступление
Я премного благодарен профессору Ч. Д. Броуду и доктору Ч. П. Сноу, которые любезно согласились прочитать мою