Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спустился я один и пью дальше. Дело к закрытию, все посетители уже вышли, а я пью. Официант, потом бармен поупрашивали и вызвали милицейский наряд. Подходят ко мне два молоденьких молдаванина. А форма на них, ну прямо сияет. Каждая пуговка, каждая лычка начищена. Да стоит ли про молдавских милиционеров объяснять? Счастливые, сейчас, думают, мы этому русскому оккупанту салазки загнём. Для верности ко мне даже не по-молдавски, а по-румынски обращаются. Чтоб уж наверняка ничего не понял. Тогда дубинок ещё не полагалось, так они наручниками для устрашения перед глазами побрякивают. Я всё пью. Только когда один меня за плечо схватил, я его на пол бросил, а второму в нос корочки сунул. Бедняга как прочитал, так на стену запрыгнул. И действительно русский язык забыл, только своё «мэй, мэй, мэй» лепечет. Такая вот власть у нас была… Я ведь к ней привык, другого отношения к себе и не ожидал. И до этого как-то даже не пытался анализировать: что ты сам чувствуешь от общения с человеком, который полностью от тебя зависит? Полностью, — не карьерой только, не деньгами, а собственно всей своей жизнью. У меня же в службе целая сеть сексотов состояла. Фиг его знает, но нужно действительно убеждённо видеть себя только винтиком в государственной машине, абсолютно безличным функционером, чётко осознавать давление вышележащих задач. А иначе тебя такая абсолютная власть разнесёт, как глубоководную рыбу на поверхности. Но, если вдуматься в природу этого давления: это же страх, элементарный, примитивный страх! И источник этого страха — компромат, то есть тайная грязь. Грех, по церковному…
Проснулся утром в ужасе: ничего не забыл. Всё, всё как есть помню. Катастрофа. Ведь дело в том, что особист никогда на отдыхе не бывает. На рыбалке, на свадьбе ли, в бане ли, — он всегда на службе. Есть такая обязательная для госбезопасности вещь — «дневник офицера» называется. Ты должен заполнять его за каждый день. И отдавать периодически на проверку, как школьник. А в нём обязательно фиксировать все встречи, все события и разговоры. Вплоть до интима. Ибо всегда нужно ждать встречной проверки или провокации от другого сотрудника… Вот проснулся я в то утро и застрял со своей тошнотой и головной болью как витязь на распутье: а вдруг и это проверка? Наверняка ведь, после того, что с моей женой произошло, решили подбросить мне близкую ситуацию, даже не особенно утруждаясь достоверностью: вот он и сосед по общаге, и разведённый… Ну, а с другой стороны, о чём они там думали, когда такую залепуху клеили: как может взрослый, высокообразованный человек, коммунист, и вдруг — верить? Во что? В бабкины сказки? Нет, слишком всё вчерашнее казалось фантастичным. И вдруг я совершенно для себя неожиданно соврал. Написал: «Пили. Разговор был о женщинах». Слишком всё фантастично было для проверки: подполковник и вера. И откровенность на первом же разговоре.
День проходит, второй, третий. Подполковник со мной только сухо здоровается. Вот я ему как-то опять дорогу перегородил и говорю: «Пойдём в тот подвальчик ещё раз?» А он зло: «Что, задание получил? Вербовать меня будешь?» — «Пойдём, повторяю, в штатском. Я тебе за эти слова там морду набью». Он аж позеленел: «С удовольствием»… Ну, опять тот же сценарий: пьём молча, курим громко. Только вот действительно, у наших разговоров всё, даже эта самая политика, каким-то вдруг неожиданным боком показывалась: я про коррупцию, а он про смертную память, я про гарвардский проект, а он про смысл личности. И всё это непривычно для меня вдруг раскрываться стало, не так, как по учебникам. Я и взмолился: «Достал ты меня, говорю, совершенно достал. Не укладывается всё это у меня в голове. Двадцатый век — и религия. Покажи, как такое может быть? Я же достаточно книжек и про христианство, и про мусульманство, и про буддизм прочитал. Был повод… Как, как в это можно верить?! Покажи мне „это“ — эту твою веру, какая она? С чем её едят?» — «Это тебе нашу „цепочку“ выявить надо? Захотел за раскрытие антисоветского заговора орден получить и в Москву вернуться?» — Тут я ему и врезал. А он встал, только головой помотал, и без злобы, только с какой-то обречённой тоской: «Ты сам-то понимаешь, чего ты от меня просишь? Это ведь я уже не собой, а другими, близкими мне людьми рискую»… И тут-то меня пробило. Словно чем-то всё вокруг осветило, словно я со стороны увидел, какими-то чужими глазами: каким же я дерьмом для людей представляюсь, если от меня ничего, кроме обиды и горя уже не ждут. Боятся. Ненавидят и боятся. Да я и сам в этом же страхе по самые уши. А может даже и поглубже всех, вот и травлюсь своей желчью. Вспомнил, что и жена при прощании точно как на зверя смотрела. Да что же это за жизнь, в конце-то концов? А, может быть, я и в самом деле уже зверь? Вот стоим мы напротив друг друга, дышим лицо в лицо, и боимся до пота, до истерики. Но подполковник при этом не злится. Почему? А я? Что же я? «Прости, говорю ему, прости меня. Ударь. И дай мне шанс. Вдруг и я человеком смогу быть». А он вдруг перекрестился, — я аж отпрянул, в первый раз так вот близко от меня истовое крестное знаменье совершалось, — и говорит: «Хорошо. В воскресенье пораньше будь готов».
После этого я опять записал в дневник: «Пили. Говорили о женщинах».
В воскресенье он часов в шесть стучит ко мне, а я с четырёх на ногах. Оделся как на рыбалку. Он посмотрел на торчащую из пакета катушку складного спиннинга, хмыкнул, но ничего не сказал. Садимся в автобус. Потом в другой. Он только косится, как я профессионально оглядываюсь, но не комментирует. Доехали до конечной. Потопали по серпантину в горку. Вокруг глухие заборы и ни души. А мне всё слежка мерещится. Уже десять раз себя проклял, что напросился. Идём, идём, и вдруг — она, церковь! Бело-розовая, как игрушка… Вошли в калитку, подполковник спрашивает: «Крещёный?» — «Да откуда я знаю? Скорее всего — нет». — «Но всё равно перекрестись». — «Зачем?» — «А как будто, смеётся, ты на разведке в тылу врага. Для маскировки». Конечно, я чуть было не повернул, но потом всё же понял, что это он свой страх передо мной бравадой перекрывает. Ладно, думаю, поскребись. И возложил на себя впервые крест — слева направо… Входим в храм, а там росписи, росписи какие! Господи, такая красота, что у меня голова кругом пошла. Это же Пискарёв расписывал. Ну, да, кому я всё говорю? Вы же это всё реставрировали. Но я-то тогда ничего про этого художника не знал. Вроде бы на Васнецова похоже, но только всё лёгкое, лиричное. А из-под куполка Христос встречным вопрошающим взглядом просто насквозь пронзает… Я кое-как рот закрыл, опустил взор — стоит передо мной невысокенький священник в подряснике, от своей свечи лампадки зажигает. На меня смотрит неласково, а подполковник ему что-то на ухо нашёптывает. Священник выслушал, кивнул и ушёл в алтарь. Подполковник меня за рукав ввёл на солею, и мы встали на левый пустой клирос. Так, чтобы нас из храма за большим киотом не видно было.
Как шла служба, я не помню. Она же в основном на молдавском языке была. Только помню, что ужасно затекли ноги, и отламывалась поясница. Стоял и ругался про себя: стоило ли ради такого вообще тащиться сюда в законный выходной и при этом так рисковать судьбой? Хоть бы что-нибудь понимать. Или бы хор как-нибудь красиво звучал, а то разваливается по любому поводу. Но вот покошусь на подполковника, — а он стоит с закрытыми глазами, весь в струнку вытянулся, и аж светится. Какая-то улыбка блаженная. Нет, думаю, это я, наверное, действительно такой урод, родился без какого-то органа, вот и нечем «это» почувствовать. Люди вон вокруг ведь чему-то радуются, и искренне. А я как глухой на концерте или слепой на футболе. Совсем от таких мыслей засмурел, даже забылся где стою, как всё вдруг кончилось. Мой поводырь за рукав опять тянет: «Пройдём, пока они отпевать будут. Нас не заметят». Пройдём, так пройдём. Вышли во двор. «А когда, спрашиваю, опять приедем?» — «Что, понравилось? Слава Богу, а то обычно в первый раз всё как-то не так кажется. Это отец Константин для нас „Отче наш“ на русском читал». Я молчу. Думаю: понравилось или не понравилось, об этом и речи нет. Главное, что я вообще не понял: что же тут в принципе должно нравиться или не нравиться? И именно этого своего непонимания теперь и не могу теперь оставить, — я должен «это» понять. Иначе окончательно самоуважение потеряю. «Так — когда?» — «В следующее воскресенье готовь свои удочки. И червей накопай потолще». Ну-ну, думаю, а ты оказывается действительно с юмором.